– Зачем же? Здесь близко… И пройтись приятно.
– Само собой-с… Так уж вы лучше с кануна пожалуйте. Ведь у нас по росе косят.
Мы с учителем согласились непременно навестить его. Елизар уехал в своей красивой желтой плетушке, в которую была заложена красивая, здоровая лошадь.
– Вот народец, ну, доложу я вам! – сказал с плохо сдерживаемым раздражением учитель. – Пожить бы вот вам здесь, так иначе стали бы расписывать… А может, и совсем бросили бы писать…
Но «желчные реплики» учителя были мне давно знакомы.
– Зачем он к вам приезжал? – спросил я, когда мы вошли в школу.
– А вы не замечаете здесь обнову?
– Нет, а что?
– А вот это? – И учитель показал мне новенькую, всю светящуюся лаком и самыми яркими, светлыми красками икону, в золотой раме, и пред нею позолоченную лампадку.
– А… Это кто же вам презентовал?
– А вот он самый… Видите ли, ему ужасно вдруг захотелось быть попечителем.
– Это похвально.
– Ничего похвального нет… Разве я не знаю, зачем он добивается этого попечительства? Ему не хочется служить по выборам, и не то что не хочется, а просто невыгодно. Он целую зиму и осень разъезжал по России с серпами и косами, ведет деятельную торговлю, и, понятно, первый же выбор его в старосты или в старшины, на три года, разорит все его операции вконец. Вы только бы посмотрели, как он от всех допытывается, освобождает ли попечительство от выборной повинности.
– И очень резонно, если только повинность, притом очень тяжелая, и ничего больше. Отчего ж бы от нее и не откупиться, хотя бы иконой?
– Он, все одно, платил же раньше своим одноде-ревенцам ежегодно 15 рублей на водку, чтобы его не выбирали… И продолжал бы опаивать их, чем… Однако, извольте видеть, говорит, что лучше на школу буду давать, чем на водку… Скажите, пожалуйста, какой просвещенный человек!
– От-чего же вы думаете иначе? Почему вы не хотите поверить, что он искренно скорбит о том, что они только практики, что он сознает себя умственным человеком только в практических делах и что им, он чувствует, недостает теории… Отчего вы не хотите поверить, что он искренно уважает эту «теорию» (конечно, насколько он ее понимает) и хочет действительно оказать деревенским детям посильную помощь в приобретении ее.
– Я удивляюсь вам, – горячился учитель, – вы не хотите понять… Да нет!.. Нужно только пожить здесь несколько лет, потереться среди них плечо о плечо, чтобы достаточно оценить, что это за народ здесь! Это один ужас! Они поедом съели друг друга. Вы не поверите, сколько у них здесь между собою было тяжеб, драк, подходов один под другого, подвохов… А вы тут солидарность! Станет он вам думать о крестьянских ребятишках, чтобы помогать им посвящаться в «теорию»… Тут один принцип – homo homini lupus…
Понятно, я, как человек одинаковых «умственных настроений», вполне сочувствовал учителю, и если возражал ему, то единственно для того, чтобы из уст другого выслушать подтверждение своих тайных скорбей и помышлений.
На другой день, к вечеру, мы отправились в деревню Угор к Елизару Луговому. Еще далеко не доходя до деревни, мы могли слышать уже тот специфический звук, который сопровождает «отбивание» кос, накануне покосов, как будто целая армия гигантских кузнечиков неустанно, словно силясь перекричать друг друга, дребезжала по всей окрестности. Подвижной и деятельный Елизар, несмотря на то что был, по-видимому, занят какими-то приготовлениями, встретил нас очень любезно и с видимым удовольствием; он даже извинился, что его застали «попросту», в одной рубахе, портах и старых валеных сапогах; через минуту он уже явился в жилетке и валеные сапоги сменил на кожаные. Во всем дворе его и в избе было заметно хлопотливое оживление: два-три мужика (принятые мною за наемных косцов и батраков) усердно отбивали косы, сыновья Елизара, подростки (кстати сказать они учились у него в городском уездном училище), уделывали для баб грабли; сами бабы – старуха мать жена и дочери суетились в избе, как будто пред светлым днем: топилась печка, месилось тесто, пеклись пироги, куженьки, варилось мясо… Хотя меня несколько и поразили такие усиленные приготовления, но я объяснил их просто хозяйственностью делового Елизара, у которого, конечно, на страду должно скопляться много батраков, или же он хотел устроить обычную у кулачков-землепашцев помочь с угощением. Вообще от порядков таких пресловутых деревень, как Угор, я не ждал ничего особенного: целые десятки лет судившиеся, грызшиеся друг с другом общинники-кулачки, очевидно, давно постарались обособиться друг от друга, отмежеваться, елико возможно, и каждый двор вел свое хозяйство и все свои дела в одиночку, на свой личный страх и ответственность, не обращаясь за помощью к соседям, не интересуясь ими и зато уже не рассчитывая и от них на эту помощь, иначе как за деньги. От той же «единственной картины», которою соблазнял нас Елизар Луговой, понятно, я не ждал ничего больше, как только «блезиру»: ряды разряженных баб с граблями, визгливые песни, поэтический простор луга, эффектно освещенного восходящим солнцем, мерные взмахи кос и т. п., что называется «природа», которую, как мужикам известно очень хорошо, так любили некогда «господа». Да и «блезир-то» этот скорее мог уцелеть у каких-нибудь старозаветных нагорных обитателей; а уж у таких практических людей, как луговые, какой же может быть «блезир»!
Но мне, к изумлению, пришлось увидать нечто большее, чем один «блезир».
Мы с учителем, конечно, проспали, и когда встали, хотя все же рано, то уже не нашли в деревне почтя никого. Мы пошли по горе по направлению к лугу, и когда выбрались на открытое место, пред нами, действительно, открылась «единственная картина».
Под горой расстилалась огромная полоса, приблизительно десятин до 100 в этом месте; ее окаймляла вдали, как серебряная рама, полукругом река; четвертая часть поймы уже была скошена и уложена правильными рядами «валов» сена. И на этой-то скошенной части теперь расположен был целый лагерь косцов. Ряды телег с выпряженными лошадьми тянулись прямой линией через весь луг.
Около возов собрались косцы, а бабы, рассыпавшись по всему лугу, ворошили сено. Народу было до 500 душ обоего пола. Меня изумило такое многолюдство, но учитель ничего не мог мне объяснить, кроме того, что этот луг считался знаменитым почти на всю половину губернии: снимаемое с него сено было великолепное. Действительно, редко можно встретить такую богатую траву: когда мы пошли по лугу, так положительно заплетались в густой и высокой траве: кашка и мышьяк (травы, считаемые крестьянами лучшим кормом) непрерывным ковром расстилались в обе стороны; на всем необозримом пространстве ни куста, ни болота, ни ямы. Великолепный это был луг, но зато луговые только им и дышали! Другой земли у них было мало, да и та плохая: летом – луг, а зима, осень и весна – бесконечные странствования «в отход», по всей необъятной России
От Финских хладных скал
До пламенной Колхиды.
Мы шли вдоль ряда телег, около которых, как пчелы, копошились и жужжали люди. Около каждой телеги сидело 5-6 мужиков; раскрасневшаяся хозяйка суетилась у больших корчаг и горшков, покрытых полушубками, чтобы не остыло «хлебово», привезенное из деревни еще с раннего утра. Хозяин носился со штофом водки и угощал сидевших с пирогами в руках. У одних телег уже хлебали горячее; сытный пар расстилался в свежем воздухе. Кое-где уже кончили обед и гости лежали врастяжку на брюхе тут же под телегами. Распряженные лошади ходили вблизи… Несмолкаемый, бессвязный говор носился над поймой, а вдали звенела песня, подхватываемая бабами. На меня пахнуло было той эпической величавостью, той поэзией «общего», о которой мы скорбели с Елизаром Нагорным. Но все же это был еще только один «блезир», и не знал еще я, какое содержание за ним скрывалось. Да и ожидать я не мог многого от этого «блезира», так как подобный «блезир», как отживающий остаток доброго старого времени, мне приходилось нередко наблюдать в самых разлагающихся общинах «хозяйственных мужиков», где уже, кроме настоящего «блезира», за этими «единственными картинами» ничего и не скрывалось… Мы отыскали наконец среди ряда телег и телегу наших хозяев.
– Ну, вот и вы, – сказал Елизар Луговой, обнося водкой своих гостей, – запоздали, дюже запоздали… А мы уж вот угощаемся… Вы бы пораньше, как вот весь народ на ногах был… Примерная картина!.. Да вот ужо, послезавтра уберем это сено, вторую четверть (луга) сносить будем… Тогда приходите… Еще ведь у нас долго эта прокламация пройдет…
Пятеро мужиков, сидевшие вокруг чашек со щами, которые накануне отбивали на задворках косы и которых я принял за батраков и наемных, оказались вовсе не батраками, а «гости».
Я вступил с ними и Елизаром в разговор, и вот что сообщили они мне о современных своих распорядках.
Пять соседних деревень, известных под общим названием Луговых, в числе которых была и деревня Угор, некогда принадлежали одному помещику; затем они были, по завещанию, приписаны в дар Троице-Сергиевской лавре и впоследствии в разряд так называемых экономических[7]. Давно еще, еще до воли, они составляли одну общину-волость, владели сообща землей, переделяли ее между собой, но скоро эти стародавние порядки у них рухнули, и их общину-волость разрушил тот же вихрь «разложения», который продолжал разрушать и нагорную общину. У них процесс этого разложения совершился уже очень давно, благодаря, с одной стороны, непосредственному влиянию городской цивилизации, с другой – торгово-промышленному характеру населения. Все свои угодья они поделили и размежевались начисто; было тут много драк, доходивших до смертоубийства, были подкупы, подвохи. Понятно, что в этом взаимном поедании особенно выдающуюся роль играл их знаменитый луг. Чтобы получить лишнюю десятину его, не стояли ни за чем: судились со своими, судились с чужими, закашивали, уничтожали межевые знаки, заводили тяжбы, на «подмазывание» которых сбирали шляпами мирское серебро, как рассказывает предание, и сносили к городским чиновникам. Наконец, кое-как все уладилось, все разбилось на особенные участки, все размежевалось, разъединилось. В этой длинной процедуре тяжб, кляуз и драк пропали, по-видимому, последние признаки солидарности. Деревни окончательно отделились одна от другой. Всякий ведал и обрабатывал свой участок, как хотел, на свой личный страх. Многодушные семьи, конечно, еще управлялись кое-как с луговыми участками, но семьи средние и маломощные должны были нанимать на летние работы и особенно для уборки драгоценного сена, которая требовала спешной и дружной работы, работников со стороны. Но работники в той промышленной стороне с каждым годом все ценились дороже и дороже и становились притом все неисполнительнее… И вот лет 10—12 назад – по какому поводу и по чьему почину – предание не говорит – собрался весной сход всех четырех деревень, некогда бывших сестрами-общинами, и на этом сходе постановили, чтобы впредь все деревни, при обработке луга, взаимно помогали одна другой. Таким образом установился тот порядок «общей работы», который происходил на моих глазах. Весь луг был разбит на четыре участка. На общем сходе бросали жребий – чей участок косить прежде. Когда жребий был вынут известной деревней, назначался день косьбы. К этому дню все наличные работники трех остальных деревень обязаны явиться на участок деревни, вынувшей жребий. Затем луг, общим порядком передела, делился на карты, карты на десятки, десятки на доли по душам и дворам. Учет и распределение пришедших на помощь работников производились так: на каждую душу косившей в известный день деревни выходило по три работника, по одному из каждой остальных деревень. Так, если во дворе три души, то являлись девять работников на помочь. А так как каждая из луговых деревень имела 100—150 душ, то и выходило на покос за раз от 300—400 душ. Помогавшие работники распределялись по дворам «помилу», «кто кому люб», по родству, по знакомству (см. «Деревенские будни», порядок «обирания вытями»). Косившая деревня обязана была угощать пришедших на помочь работникок. После косьбы три деревни помогали четвертой убирать сено и свозить в стоги. Управившись окончательно с первым участком, переходили ко второму, и тогда первая деревня уже посылала своих работников на помочь к тем дворам второй деревни, которые помогали ей, и в том количестве, в каком эти работники были на ее покосе, и т. д.