И вновь о модальности обещания. Заметим, что намерение его выполнить сохраняется не только с помощью силы, будь то воля или сила внешнего принуждения. Задействуются все важнейшие стратегии, включая хитрость разума. Навскидку можно сказать, что самосохранение личности, в том числе и «юридического лица», через удержание обещания является универсальным для человеческого существа, однако существуют принципиальные различия в способе такого сохранения, в значительной мере совпадающие с различиями между господином и носителем рессентимента. С господином понятнее, для него незыблемость данного слова есть прямая основа самотождественности: как иначе он мог бы оставаться самим собой, господином своих рабов, замыслов и поступков? А вот агент рессентимента, «нарушающий свое слово, еще не успев его выговорить» (Ницше), он-то как сохраняет свою идентичность?
Ответ прост: все так же, посредством обещания, даваемого и подтверждаемого от своего имени. Только дело в том, что хрупкое, ломающееся обещание в местах разлома искусно склеивается ложью, причем самым востребованным в человеческом мире сортом лжи. В результате многочисленных стыков, связок, сплетений и хитросплетений (не забудем, что греческий глагол legein, от которого происходит и сам логос, означает «сплетать») древо обещания выходит чрезвычайно искривленным, извилистым, ризоматическим, но при этом изнутри сохраняет видимость все того же исходного обещания, просто столкнувшегося с непреодолимыми обстоятельствами (типа «прикрикнули хорошенько» или лень стало).
Некоторые уловки извивающегося сознания я описал в «Онтологии лжи», но бои за самотождественность, происходящие на плацдарме обещания, еще ждут своего метафизического летописца. Вот обычная ситуация: мама идет по улице с маленькой дочкой, девочка шалит, прыгает на одной ножке, норовит выбежать на проезжую часть… Мама наконец не выдерживает, дергает ребенка за руку и громко заявляет: «Все! Раз так, раз ты не умеешь себя вести, никакого мороженого сегодня не получишь!» Девочка в слезы, она в свою очередь начинает дергать маму за руку и повисает у нее на руке. Инцидент кончается тем, что мама подходит к лотку и покупает мороженое. Между озвучиванием угрозы и ее неисполнением не прошло и пяти минут, и ясно, что подобная сцена есть нечто в высшей степени привычное, нечто обыкновенное материнское. Эта бесконечно повторяющаяся ситуация вызывает досаду, но не слишком острую, и само чувство безнадежности тоже оказывается приглушенным. Перед нами колыбель рессентимента: пустые угрозы родителей тут же преобразуются в столь же пустые, ломкие обещания подрастающих чад. Но есть повод задуматься: почему жестокость по отношению к детям осуждается, преследуется по закону, а интоксикация детских душ ложными обещаниями, посулами, зачастую, увы, непоправимая, оставляется без внимания? Ведь именно здесь, в этой болезненной душевной травме скрывается одна из главных превратностей человеческой коммуникации: если слова ничего не стоят или почти ничего, их требуется много, чтобы создать хоть какую-нибудь стоимость. Избыточное количество выпускаемых, произносимых в мир слов ответственно за экзистенциальную инфляцию, но тем самым инициируется и неустранимое беспокойство мысли.
И возникает вопрос: а хитросплетения и словесные ухищрения, которые мы так ценим в образцах гуманитарного дискурса, в остроумных эссе и трактатах (да и в дисциплинарной науке как таковой), не рождаются ли они именно здесь, в экстремальных для самотождественности ситуациях, когда приходится быстро, лихорадочно, во что бы то ни стало восстанавливать поврежденное обещание? Пожалуй что да. Цепкость мысли рождается не в усилиях чистого разума, которые еще сами должны родиться, а там, где моя самость висит на волоске. Тонкость волоска и становится эталоном для остроты рефлексии.
Обещать и хранить обещание – без этого человеческой жизни не прожить. Однако модальность хранения поразительным образом включает в себя необходимый ремонт и, так сказать, «техобслуживание» данных обещаний. В этой точке сборки выделяется столько энергии, что ее хватает на систематическую мыслительную деятельность вообще, которая тем самым берет начало в ремонтно-строительных работах самотождественности.
Вернемся к доброму дедушке, пообещавшему внучатам: «Будет вам и белка, будет и свисток». И вот детки приехали, спрашивают: «Дедушка, где белка? Где свисток?» Впору умереть от стыда, но, ничуть не смущаясь, дедушка протягивает ребятишкам сникерс и пакетик орешков, а в ответ на недоуменный взгляд говорит: «Будете хрустеть орешками, как белочка, а насчет свистка вы просто ослышались, речь как раз шла об этом сладком сникерсе…» Приходится признать, что подлунный мир переполнен такими дедушками всех возрастов, не говоря уже о забывчивых бабушках, для которых, впрочем, в юном возрасте обещание является всего лишь вспомогательным способом сохранения самотождественности, а основным – уже упоминавшееся сильное чувство. Как бы там ни было, мы выходим здесь к презумпции Л-сознания, состоящей в том, что у доброго дедушки всегда есть шанс оправдаться, сохранить свое лицо.
Оттачивание такого рода оправданий составляет содержание политической деятельности в современном мире. Если прихотливость и тонкость мысли в целом все же сплетается из многих источников, то уж политический дискурс как таковой представляет собой прямую проекцию усилий доброго дедушки. Поль Рикер называет это «продуманным равновесием между этикой аргументации и хорошо взвешенными убеждениями»[134]. Действительно, «продуманное равновесие» необходимо для хорошей эквилибристики, и уже в следующем абзаце Рикер выражается с большей прямотой: «Пример подобной сложной диалектики дает нам злободневная дискуссия о правах человека. В существенной части права человека, взятые на уровне декларативных, а не собственно законодательных текстов, можно считать хорошо аргументированными производными от самой этики аргументации»[135].
Можно, конечно. Но лучше все-таки сказать проще: не только «права человека», но и весь дискурс правового государства является производным от совместных усилий по связыванию обрывков обещанного. В греческой полисной демократии подобный способ приведения к консенсусу-компромиссу назывался демагогией, теперь для него используют иные имена – «дебаты», «слушания», «парламентские чтения»… Как бы там ни было, но практика современной демократии – это кредит доверия, выданный доброму дедушке для сохранения своего лица.
Нельзя не отметить и специфическую затрудненность, своеобразную аскезу, вписанную в модальность обещания. Затрудненность не случайна, ведь если формулировка «животное, смеющее обещать» действительно составляет сущностное определение человека, то это потому, что обещать и хранить обещание нелегко. Выполнять обещание значит совершать черновую работу души, результатом которой сама душа и является. Отталкиваясь от идеи языковых игр, мы можем обратить внимание на характерные ограничения, связанные с игрой обещать (давать слово). Отправляясь за покупками, мы не говорим: «Обещаю купить хлеб, соль и кетчуп», за исключением тех случаев, когда подобное имеет смысл обещать. Вместо этого мы скажем: я собираюсь купить то-то и то-то. Мы сразу ощущаем разницу между высказываниями «я собираюсь встретиться с ним на днях» и «я обещаю встретиться с ним завтра» (отсюда один из парадоксов Витгенштейна: если я каждый день говорю соседу: «Я приду к тебе завтра», но не прихожу, можно ли сказать, что я все время говорю одно и то же?). Во всех языках архив игры обещать намного более компактный, чем игры любить, где равновозможны выражения «я люблю тебя очень» и «я люблю помидоры больше, чем огурцы». Ограничения языковой игры «даю слово, клянусь, обещаю» связаны с выдвижением в экзистенциальное измерение, в зону, которая для большинства других языковых игр недоступна. Джон Остин в своей знаменитой книге «Как делать вещи из слов» попытался описать соответствующие речевые акты в терминах перформативов; суть в том, что состояния мира, образующиеся в результате применения обещания (клятвы), столь же вещественны, как и сами вещи, вещественны непосредственным образом. Выражение «беру тебя в жены» – это не озвучивание какого-то самостоятельного означаемого, а вещественная (вещая) перемена в мире, происходящая в момент озвучивания. Перед нами сущее, построенное из слов, и поскольку это особые слова, слова обещания, оно оказывается прочнее большинства построек, сложенных из других сыпучих материалов.
В идеале языковые игры обещаний очень лаконичны, в них не заиграешься. Совсем другое дело – языковые игры следующего этапа, связанные с подменой обещанного и усилиями замаскировать подмену, – они воистину безостановочны, и архив их необозрим. Всмотримся внимательнее в ограничения игр первого класса. Конечно, добрый дедушка волен дать множество уточнений по поводу того, что он имел в виду, говоря о свистке и белке, он может пройтись и по второму кругу, чтобы уточнить уточнения, практики обыкновенного человеческого ему это позволяют. Однако попытка модифицировать игры первого класса наталкивается на трудности. Например, дедуля говорит: «Долго думал я, внучатки, чем бы вас порадовать следующим летом, да и решил: будет вам и белка, будет и свисток». А через минуту вдруг говорит: «Снова я долго думал, целую минуту, и решил: нет, будут вам орешки и сникерс». Наверное, детки решат, что дедушка стал какой-то странный или, может быть, он не очень добрый… А ведь если бы он просто подменил первое обещание, вполне мог бы сохранить свое лицо, поскольку языковые игры второго этапа это допускают.