Гэри как-то раз заметил ее в парке. Он шел за ней по дороге на уровне 86-й улицы. Это была тропинка, которая змеилась, почти терялась в зарослях, поднималась и спускалась. Маленький мостик. Два маленьких мостика, озерцо, над которым летают крикливые утки, вытягивая голые ярко-красные шеи. Мало кто ходит по этой дороге, люди боятся неожиданных неприятных встреч. Где-то далеко-далеко слышен городской шум, гудки машин, завывания сирен «Скорой помощи».
Калипсо шла со скрипкой под мышкой, все больше углубляясь в заросли. Он следовал за ней на некотором расстоянии. Впереди мелькал ее силуэт: джинсовая куртка с бахромой, оранжевая жилетка, длинная, до щиколоток, сиреневая юбка с большими зелеными цветами, золоченые сандалии. Гортензия бы не одобрила. Она бы зачеркнула силуэт Калипсо широким крестом. Нет, нет и нет.
Она остановилась у Черепашьего пруда, залезла на плоскую скалу, набрала чей-то номер телефона, быстро с кем-то поговорила, потом расчистила место от колючек и камешков, прежде чем положить мобильник на валун. Достала скрипку из футляра и, стоя босиком на камне, заиграла Баха: Партиту № 3 для скрипки соло. Потом прервала игру, ответила по телефону, что-то сказала по-испански и вновь взялась за скрипку.
Закончив, она расхохоталась и захлопала себе. Потом убрала скрипку. Надела сандалии и ушла.
Гэри позвал официанта, чтобы попросить счет. Потянулся, посмотрел на Калипсо, улыбнулся ей глазами.
Ей захотелось поцеловать его. Но она не умела целоваться. Ее губы никогда не касались губ юноши. Однажды она попыталась попробовать, используя в качестве тренажера желтое яблоко голден. И оторопела, увидев след своих зубов на кожуре. «Значит, кусаться при этом не надо, – заметила она себе. – Только аккуратно соединять губы с губами и…»
– Ты помнишь свой первый конкурс? – спросила она, чтобы сердце перестало биться так сильно.
– Ох, ну конечно! Я играл так лирично, так легко, словно танцевал, и когда закончил, весь зал разразился аплодисментами. Они вызывали меня пять раз, я подумал, что они хотят, чтобы я исполнил на бис, и опять уселся на стул. Но тут прибежал распорядитель и сказал под хохот жюри и публики, что это категорически запрещено по условиям соревнования!
Он откинулся назад, на лету схватил счет. Достал мятые банкноты из кармана.
– Как у тебя это получается, Калипсо? У тебя есть какой-то специальный секрет? Я никогда еще никому столько не рассказывал о себе!
Карандаш Гортензии упал на лист с рисунками. Она завершила свою коллекцию. Свою первую коллекцию. Под каждой моделью она большими буквами написала свое имя и фамилию: «ГОРТЕНЗИЯ КОРТЕС». Нацарапала дату. И обессиленно прилегла щекой на бумагу.
Белые свечи догорели до основания, превратились в комочки воска.
Она изо всех сил боролась со сном. Но глаза закрывались сами собой.
Равиоли сгорели в кастрюле, натертый сыр высыхал в маленькой керамической мисочке. Бутылка «Шато Фран-Пипо» была почти пуста.
Настенные часы показывали три.
Первый удар разорвал ночную тишину. Прозвучал как удар молота по наковальне.
За ним второй и третий. Она улыбнулась сквозь дрему, безумный Кастор вернулся. Она так называла шум проснувшихся батарей, свист поднимающегося вверх пара, сотрясающего старые трубы, странные удушливые всхлипы воды, плюющейся горячими каплями, стук и гудение в шлангах. Она представляла себе жизнь безумного Кастора, который каждую ночь копошится в батареях. Чтобы выполнить свою ночную миссию: скрести, стучать, пробивать, добиваться циркуляции воды и пара. Обогревать в конечном итоге. Ранним утром, когда все просыпаются, безумный Кастор затихает. До следующей ночи.
Она налила себе последний стакан «Шато Фран-Пипо». Подняла его за здоровье своей первой коллекции. Голова у нее кружилась, она явно слишком много выпила. Ее шатало.
«Долгих лет Гортензии Кортес!» – провозгласила она, протянув стакан в сторону лампы на письменном столе. Она заметила напротив на стекле стрельчатого, как в готическом храме, окна силуэт девушки, которая произносит тост для самой себя. Усталой, но торжествующей. Надо бы сделать фото этого момента, когда она второй раз в жизни стала Гортензией Кортес, когда ей удалось подчинить себе самое безумное из своих желаний и воплотить его в безупречные рисунки единственных в мире моделей.
«Но как странно, – подумала она опять, – где же Гэри?»
* * *
«Надо, наверно, было позвонить Гортензии», – размышлял Гэри, пешком возвращаясь из «Буррито Гарри». Он поймал такси. Посадил туда Калипсо. Протянул водителю банкноту в двадцать долларов и велел: «Девушке нужно благополучно добраться до дома. Я на вас рассчитываю». Его так научила в детстве мама. «Когда ты станешь взрослым и тебе встретится кто-то, у кого меньше денег, кто слабее тебя и незащищенней, всегда помни, что ты в привилегированном положении, что ты получил при рождении многое, и не бойся дарить, отдавать, помогать. Никогда не становись высокомерным, эгоистичным, думай о других, пытайся поставить себя на место человека и спрашивай себя: А что я могу для него сделать?”» Почему вдруг среди ночи всплыло это воспоминание о матери? И сколько времени она уже ему не звонила? На нее это непохоже. Она не пропускала ни дня, чтобы не послать ему пару слов в смске или написать в мейле, прислать фотографию, ссылку на какую-нибудь забавную или, наоборот, возмутившую ее историю. Завтра надо ей позвонить. Он скажет: «Привет, мамуль». Она любит, когда он называет ее мамулей.
Калипсо махала руками за стеклом, делала знаки, означающие: «Нет-нет, ни за что, ты не должен оплачивать мне такси!» Он развел руками: «Все, поздно, дело сделано!» И машина тронулась с места. Силуэт Калипсо в обнимку со своей скрипкой Гварнери, сопровождающей ее как старая дуэнья, исчез вдали. Гэри глубоко вздохнул. Калипсо, Гварнери, Бетховен, сколько эмоций! Он как-то утратил логику в мыслях. Чувствовал себя словно пьяным.
Он решил пойди домой пешком.
Ему надо было побыть одному и собраться с мыслями, прежде чем встретиться один на один с Гортензией.
В одиночестве, в покое разобраться со своими ощущениями и понять, почему же он так счастлив в те моменты, когда они репетируют сонату Бетховена. Разобраться с этим волнующим его вопросом, откуда этот странный восторг, рождающийся из нот, которые они играют. Некий воздушный, невесомый восторг, который наполняет все его существо и каждый раз заставляет все больше задумываться над ответом: «А почему так? Откуда он?» Словно объятие – но без сплетающихся между собой тел, словно любовная дрожь – но без того, чтобы их губы, руки, ноги соприкоснулись. Чувство, рождающее радость жить, дышать, неспешно и нежно уносящее их все выше! Каждый день он открывает новые грани этого счастья, каждый день он ослеплен восторгом, каждый день он становится все более уязвимым и ранимым, поскольку не может объяснить себе, почему в душе пылает такой пожар…
Они благоговейно исполняют сонату, благоговейно берут каждый аккорд, благоговейно воссоединяются в музыке, поддерживая друг друга, взлетают, носятся в воздухе и благоговейно открывают новые и новые источники радости в звучании своих инструментов, новую глубину, новые оттенки. Он рос, превосходил сам себя, уступал место другому Гэри, тайному, запрятанному в глубине, который рождается под его собственными пальцами. Сосед снизу. Этот Гэри, более мирный и в то же время более мощный, более уверенный в себе, – незнакомец, который только и просит, чтобы его выпустили из тела Гэри. Сможет ли он помешать этому другому занять все место? Правда сможет?
Потому что внезапно жизнь стала большой драгоценностью: играть сонату Бетховена с Калипсо Муньес, учиться по-другому извлекать ноты, сливаться с Бетховеном, составляя с ним одно целое. «Ты слышишь? Ты слышишь эту размолвку между ля и ля диез?» – говорит он. «Как будто это Моцарт сочинил», – отвечает она.
Когда смолкает последний аккорд, она неподвижно сидит на самом краю своего стула, едва не падая, с закрытыми глазами, слушая ускользающие звуки, на полпути между землей и небом, потом оборачивается к нему и улыбается серьезно и ласково, немного глуповато, как выздоровевший после долгой болезни ребенок.
И он улыбается ей в ответ так же глуповато, как она. В некотором роде два счастливых идиота.
«Как объяснить всю эту историю?» – спросил он себя, поглядывая на часы и говоря себе, что, если повезет, Гортензия уже будет спать и ему не придется объяснять то, чего он не понимает. И он тут же вернулся мыслями к последней репетиции, когда Калипсо откинулась назад, чтобы поставить под подбородок скрипку, как она провела смычком по струнам, попробовав извлечь звук, сыграла несколько нот, потом повернула голову и стала ждать, когда он подаст ей сигнал. Перед тем как взять скрипку, она словно робела, делалась неуклюжей, и потом вдруг происходила метаморфоза, она справлялась с собой, преисполнялась силами, озарялась чудной, неизъяснимой грацией, и его зачаровывало ее лицо, лицо святой с опущенными веками.