– На пляже слишком много богатых дамочек. Смотря на каком пляже, – сказал Сазерленд. – Не буду убеждать тебя, как убеждал всю жизнь, не поддаваться эмоциям. Ты слишком стар, чтобы тебя переубеждать, и по-прежнему импульсивен. Коль скоро Элисса защищена, меня не волнует, завещаешь ли ты свои деньги цирку. Это цирк?
Вандерлин пренебрежительно помотал головой.
– Напомню, однако, что вскоре после нашего знакомства ты заявил мне, что…
Вандерлин точно знал, что собирается сказать Сазерленд.
– Что ты руку дал бы на отсечение…
– Брось. Я же оставлял себе лазейку, даже тогда.
– За пять плиток шоколада и двадцать минут наедине с голой девушкой.
– Дал бы. Думаю, и сейчас мог бы.
– Тебе надо было только подождать. Так я думаю.
– Я слишком стар, чтобы ждать. – Вандерлин указал на адресную картотеку, стоявшую на шкафу за столом Сазерленда. – Когда ты ею обзавелся? – спросил он.
– Не знаю, давным-давно.
– Посмотри на нее.
– Посмотреть?
– Да.
Сазерленд посмотрел на картотеку. Ее, как он прекрасно знал, отягощали сотни карточек.
– Сколько процентов людей на карточках умерли?
Задумавшись на мгновение, Сазерленд произвел расчет, в котором обошелся без цифр.
– Половина. Может, больше. Когда они умирают, я не могу снимать их с ролика. Это было бы ужасно – просто бросать их в корзину для бумаг.
– Я теперь намного лучше принимаю решения, чем когда нам было по девять лет, и я решил.
– Хорошо. – Сазерленд достал блокнот линованной бумаги и взял ручку. – Излагай. – Он был таким же, как Вандерлин, – компетентным, самодостаточным, скромным, вдумчивым, и все это прочитывалось в его поведении и в его лице.
– Гибб, я не хочу оставлять свое имущество учреждениям. Знаю, это помогло бы благотворительности, искусству и, так или иначе, многим людям, но я и без того делаю это из своих доходов, и так же могут делать мои наследники. Все материальное, все вещи – они бесполезны, если не подпитывают огонь живых. Мой сын ушел и не удостоится, чтобы его имя было начертано на здании. Не мне решать, как должно быть.
Сазерленд внимательно слушал, пока ничего не записывая.
– Я обнаружил недавно… сегодня утром… что, возможно, самое большое удовольствие и облегчение в жизни, как ни странно это прозвучит, состоит в том, чтобы доверять своим наследникам и наследникам наследников в будущем, которого не можешь знать и никогда не узнаешь.
– Когда Чарли был маленьким, мы… – Вандерлин запнулся, но, набравшись решимости, продолжил: – Мы часто ссорились. Я думал, что когда-нибудь, когда ему будет за двадцать, это пройдет, как было у нас с отцом, но он до этого так и не дожил. Тем не менее даже в худшие времена я видел в нем человека устойчивого и порядочного, ничуть не хуже других. В это просто веришь. Пускаешь свой хлеб по водам и, выражая уверенность в тех, кто следует за тобой, вручаешь им величайший дар, а дар, который получаешь в ответ, еще больше.
Сазерленд соглашался, но по-прежнему ничего не записывал.
– Так что учреждениям придется подождать. Я сейчас, Гибб, читаю биографии. В каждой жизни, или в той части жизни, что освещена, есть полнота и баланс, с которыми не может сравниться ни одна теория или абстракция. Почему люди тратят столько времени на абстракции? Жизнь, которая нам дается, которую мы проживаем, – пытаться понять ее с помощью систем и идей – все равно что приручать слона с помощью пинцета.
– А как насчет мощных идей, Джим? Атомная бомба, гравитация, Великая хартия вольностей и все такое?
– Для вселенной это булавочные уколы.
– А жизнь? Что большего есть в жизни?
– Все великие силы, действующие в миниатюре и в совершенстве. Вот куда надо смотреть. Вот почему я хочу, чтобы все перешло к живой плоти и крови. А именно к человеку, который, я это знаю, отважен, благороден, верен, отзывчив – и ничего от меня в этом отношении не ждет. Для того, кто протянул мне руку помощи, когда и для него, и для всех на свете я был ничтожнейшим.
– На войне?
– После войны.
– Он женат?
– Да.
– Дети?
– Нет, насколько я знаю.
– Хочешь, чтобы его будущие дети наследовали per stirpes[179]? Или оговорить что-то иное?
– Да, чтобы и его дети. Не хочу делать это наполовину.
– Родственники это оспорят.
– Мой кузен почти преступник, а его сын еще хуже. Сделай так, чтобы и комар носа не подточил.
– Это я умею. – Сазерленд бросил блокнот на стол, так ничего в нем и не записав. – Если все это вступает в силу после смерти Элиссы, особенности трастов те же самые и не надо возиться с инвентаризацией, то нам только и остается, что кое-что напечатать и подписать. Сегодня мне не придется обрушивать «Ю-Эс Стил», хотя, бог свидетель, они это заслужили. Настоящее шило в заднице. Вернись перед закрытием, и у нас все будет готово, прямо как в химчистке.
Он подумал, что это забавно, взял блокнот и снова снял колпачок с авторучки.
– Продиктуй мне имя, по буквам, и адрес.
– Адрес его я не помню, но могу узнать. Займусь этим.
– Тогда возвращайся… – Сазерленд поднял руку, чтобы взглянуть на часы. – В пять. – Он коснулся пером бумаги. – Как его зовут? И что это такое?
Вандерлин держал под мышкой брезентовый сверток, который пронес с самой Уолл-стрит, едва его замечая.
– Это вещмешок, – сказал он. – Хочу забрать куртку, которую отдавал в починку.
– Разве нельзя кого-нибудь послать?
– Нет, этим я занимаюсь сам.
Он повернулся к выходу.
– Джим? Имя?
Пока Вандерлин называл имя своего наследника, он словно вновь обретал своего сына. Он застыл, до конца не обернувшись, потому что не хотел, чтобы даже такой давний друг увидел, как сильно это на него действует. Ручка Сазерленда плавно задвигалась по странице блокнота в тишине его кабинета, где слышался только посвист ветра, касавшегося окон в своем вечном странствии по свету в виде огромных потоков, прозрачных и холодных, как эфир.
До того как Гарри увидел в аркаде Евгению Эбу, Вандерлин изменил свое завещание, а четверо десантников сошлись на складе в Ньюарке, Кэтрин проснулась в комнате своего детства. Ист-Ривер окутывала серая дымка, а на террасе ворковали голуби. Она чувствовала, что ее отбросило во времени, словно посреди песни кто-то поднял рычаг проигрывателя и опустил его на гладкий и беззвучный край пластинки. Хотя она была сильно привязана к дням минувшим, пережить их заново было бы самой печальной участью, хотя бы потому, что она бы знала, каким именно образом они закончатся.
Но вскоре, стоя под почти обжигающе горячим душем и прислушиваясь к пению воды в кранах, она вернулась к практическим вопросам. Накануне вечером, после необычайно сильного выступления в начале недели, ее постигла неудача, и она не была уверена, что сможет восстановиться. В этом отношении все всегда приходило само собой, и требовался лишь труд, чтобы утвердиться. Она не знала, откуда это взялось, и теперь, когда вещи, всегда казавшиеся простыми, вдруг хаотично спутались, у нее не было доступа к их истокам, чтобы все наладить. Это случилось в театре – не прошло еще и двенадцати часов.
Сначала она так поспешно надела свой костюм, что он разорвался и его пришлось латать с помощью булавок и ленты. То, что ее отвлекало, чем бы оно ни было, все усиливалось, пока не охватило ее целиком. Когда ее платье на скорую руку починили, она опрокинула бутылку со спиртом, из-за чего треснула стеклянная столешница ее туалетного столика. Коридоры отказывались следовать привычной динамике, из-за чего она ворвалась на сцену так, словно и в самом деле вышла из железнодорожного вокзала в свет и какофонию Нью-Йорка. Она перестала двигаться свободно, словно скатываясь с горки, – ее гипнотизировало и сковывало все, что попадалось на глаза, – свернутый пожарный шланг в стеклянном ящике, выключатели, ведра с песком для гашения сигарет, объявление Департамента труда штата Нью-Йорк.
В первой сцене, которую Кэтрин всегда играла мастерски, она оказалась медлительной и незаинтересованной, словно была не своей героиней, но лишь изображала ее. Не в состоянии убедить саму себя, что находится именно там, где ей полагается по роли, она пела без вдохновения. Это понимали и другие актеры, и хор, и музыканты, и, разумеется, зрители. У всех перехватило дух. Джордж, тот самый старый конь, что борозды не испортит, смотрел из-за кулис в страдальческом замешательстве. Как Кэтрин могла сдаться? Как могла капитулировать?
Спев последнюю песню, она ушла из театра в таком расстройстве, что даже забыла снять костюм и смыть грим. Озадаченному охраннику у служебного входа она пояснила, что платье ей починят на следующий день, а значит, ей все равно придется быть в нем, пока его будут сметывать. Он не понял, о чем она толкует, но согласился, что это разумная мысль. Такси, подобравшее ее, вольготно катилось через весь город по улицам, пустым вплоть до падения занавеса, когда толпы, попивая джин-тоник или охлажденный апельсиновый сок, хлынут с тротуаров, освещенных сотнями тысяч лампочек, на эбеново-черные мостовые. В салоне машины Кэтрин плакала. Поскольку она была сильно накрашена и в разорванном платье, таксист не пожелал ее утешить, видя, что причина, по которой она расстроена, слишком сложна, чтобы разобраться в ней, ведя машину через весь город.