– Тогда как ты собираешься это провернуть?
– Об этом я у вас и спрашиваю.
– Думаешь, я лучше соображу?
– Вы же христианин.
Корнелл отстранился. Он приложил ко лбу левую руку, словно прикрывая глаза от солнца.
– Ты и впрямь та еще штучка, – сказал он.
– Вы ближе к ним, чем я.
– Ты серьезно так думаешь?
– Да. И всегда будете. – Гарри был искренен.
– Должен признать, – потрясенно сказал Корнелл, – что у меня от твоих слов просто глаза на лоб полезли.
– Она заставила меня пообещать не звонить ей и не приходить к ней домой, и я пообещал.
– Ну, тогда все устроено.
– И все же я думаю, что она, может быть, по-настоящему меня любит. И мне почему-то не кажется, что ее потеряю.
– Не потеряешь.
– Нет?
– Нет. Если бы ты не сказал, что я христианин, я бы не знал, что делать. Но теперь, когда понимаю, насколько ты спятил, я это знаю. Мейер бы тебе этого не предложил, но я не Мейер, и мне можно. Это просто. И очевидно. Это пришло мне в голову, когда ты меня ошарашил.
– Что?
– Сделай то, что у тебя хорошо получается, что ты знаешь, чему ты обучен.
– А именно?
– Отправляйся в рейд.
– В рейд? Какой рейд?
– Не знаю. Ты же разведчик.
– Я не могу это сделать.
– Почему? Клуб ведь на берегу, не так ли? Должен быть на берегу. Он, наверное, стоит на утесе над берегом, чтобы его обдувало ветром.
– Нет там никаких утесов. Она говорила, что он в дюнах.
– Здорово. Это как Нормандия, только нет ни утеса, ни немцев.
– В Нормандии меня сбрасывали в глубине, вдали от пляжей, и у меня нет самолета.
– Тебе не нужен ни самолет, ни парашют. У тебя есть поезд. Высадись там. Что ты можешь потерять?
– Ее.
– А если ты там не высадишься?
– Ее.
– Надо ли что-то добавлять?
– На войне все по-другому. У меня нет лицензии.
– Ты же никого не собираешься убивать.
– Я все равно могу оказаться в тюрьме.
– Ну и что? В тюрьме хорошо кормят. – Корнелл осекся. – Нет, это не так.
– Стоит только подумать об этом, и я начинаю нервничать.
– Скажи мне, что на войне ты ничего не боялся.
– Когда начинал, боялся, всегда.
– Вот и я тоже. А когда ты боялся того, что надо было сделать, ты как поступал?
– Все равно делал что надо.
– Верно. Вот и делай. Но будь осторожен, будь деликатен, потому что все это связано с женщиной.
Возможно, дело было в ритме колес, клацавших на стыках рельс, или в боковом и продольном покачивании вагонов, а может, в переплетении пара и дыма, растекавшихся по кустам и песчаным пригоркам, через которые мчался поезд. Или, может, причиной были поля, недавно распаханные и недавно убранные или же еще колосящиеся и волнующиеся, как море. А может, виновата была просто огромная масса поезда, мчащегося вперед, но его отбросило обратно в не так давно миновавшее время, когда он бессильно мотался, пытая военного счастья и постепенно теряя себя – каким он был раньше. Он был разведчиком, первопроходцем, чей долг идти первым и дымовыми и световыми ракетами обозначать путь для тех, кто идет следом. В первых же крупных операциях на Сицилии, а затем во Франции, Голландии и Германии Гарри обнаружил, что, как бы хорошо он ни обозначал путь, сам он при этом следует курсу, который уже был установлен. Много раз он оглядывался на эшелоны, которые направлял, понимая, что так же, как они следовали по его маршруту, он сам следовал по-другому; что все это произошло раньше и что он просто идет вслед первому солдату. Он вспоминал – никогда не мог это забыть, – что в ожесточенных боях число жертв было настолько велико, что чувствовалось, как поднимаются вокруг души павших, взмывая вверх так же нежно, как опускались с неба снежинки.
Поля между морем и железной дорогой безмолвием напоминали поля Франции, где его когда-то ранило, а теперь он мчался через них, все еще живой. Окно было полностью открыто, и время от времени в него влетали частички золы из парового двигателя, норовя ужалить в глаз. Самые большие из них, более крупные, чем просто песок на ветру, были настолько горячие, что обжигали при прикосновении. Фермеры установили длинные валки под углом к рельсам, а на земле воцарилось то совершенство, которое возможно только в начале июня. Облака и солнце творили свет, врывавшийся в окна поезда, словно вспышки гелиографа[25], и поезд то и дело шел у самого океана, где морской воздух был настолько же свеж, насколько синей была вода.
Благодаря единственному телефонному звонку он узнал порядок проведения мероприятия, требования к одежде и, хотя об этом он и не спрашивал, меню. Кто именно, Виктор или Кэтрин, выбрал лосося с зеленым соусом, он не знал. На станции сходивших с поезда пассажиров встречала целая флотилия такси и частных автомобилей (у некоторых на передних дверцах красовалась надпись золотом «Клуб Джорджика»), чтобы доставить их на прием и ужин.
Будь он одет должным образом, он попробовал бы поехать вместе с ними, но на нем была уличная одежда, а официальный наряд лежал в вещевом мешке, перекинутом через плечо. Пока не вернутся такси, он сможет переодеться на досуге, что хорошо, потому что переодеваться в туалетной кабинке и так неудобно, а в спешке еще хуже. Однажды он попробовал это в Филадельфии, когда стояла жара в 105 градусов[26], а он опаздывал на свадьбу пары, которую едва знал. Выйдя из зловонной туалетной кабинки, обливаясь потом и рискуя опоздать еще сильнее, он стоял перед гигантским вентилятором в коридоре перед мужским туалетом, распахнув смокинг, точно крылья летучей мыши, и наслаждаясь каждой секундой испарения влаги.
На станции Ист-Хэмптона он, однако, не потел и не опаздывал. Такси уже разъехались, когда он вышел из мужской комнаты, нарядный, сухой, без единой торчащей волосинки. Но сердце у него билось довольно быстро. Начальник станции согласился принять на хранение его вещмешок и сказал, что такси вернутся.
– В клубе «Джорджика» сегодня большое событие. Не туда ли направляетесь?
– Возможно, загляну туда позже.
– Я думаю, туда сегодня не попасть, если вы не приглашены, даже если вы член клуба. Не знаю, как они решили. Вы состоите в этом клубе?
– Конечно, и члены клуба могут присутствовать, – на голубом глазу стал заливать Гарри, – если уважают конфиденциальность события. – Слово «конфиденциальность» он произнес на английский манер.
– Там этот Бекон обручается с Хейл.
– Я знаю.
– Вы прихватили свою собственную бутылку и бокал? – спросил начальник станции, глядя на бутылку «Поль Роже» и фужер, которые Гарри держал в левой руке.
– Я перед этим кое-куда загляну. – Гарри был откровенен.
– Подарок хозяйке дома?
– Благодаря этому мой приезд будет оценен более высоко.
– Бокал-то всего один. Надеюсь, у нее найдется другой, – поддразнил его начальник станции, надеясь выудить что-нибудь эротическое.
– Она пьет прямо из бутылки, – сказал ему Гарри, превосходя его ожидания. К нему подъезжало такси.
– Должно быть, та еще женщина.
– Да уж, – ответил Гарри, забираясь в такси, которое тронулось даже прежде, чем водитель спросил, куда он едет, что казалось нормальным для этого вечера.
– Бекон женится на Хейл, – сказал таксист.
– Черта с два, – сказал ему Гарри.
– Нет?
– Нет, если у меня найдется, чем против этого возразить.
– Ого! Так отвезти вас к клубу «Джорджика»?
– Нет. Высадите меня в пятистах ярдах восточнее, на пляже.
– Что?
– Вы можете высадить меня в четверти мили восточнее клуба, на берегу?
– Я не могу проехать по берегу на восток. Там частные владения до самого Амагансетта. Но есть дорога, проходящая примерно в полумиле западнее клуба.
– Пойдет.
Когда Гарри выбрался из дюн на прибрежную полосу, солнце висело над самым горизонтом и вечерний свет начал превращаться в золото. Ветер с запада все время дул ему в спину, пляж был совершенно пуст, и на востоке виднелся стоящий в дюнах и опутанный дорожками для гольфа клуб «Джорджика», первым актом в котором будут коктейли до сумерек, вторым – поздний ужин, а третьим – оглашение помолвки и танцы. Здание, выстроенное из серого камня, как эдинбургский таунхаус, было огромно: каждое из его многочисленных крыльев представлялось каким-нибудь министерством. На террасах висели бумажные фонарики, неприметно горевшие в остаточном свете солнца, а в затененных местах, загороженных от солнца, в окнах едва виднелось электрическое освещение.
В полосе прибоя, как это беспрерывно происходило днем и ночью на протяжении сотен миллионов лет, шла война между синим и белым. А поскольку сезон еще не начался – в начале июня для большинства еще слишком холодно, – пляж был не прибран, повсюду валялись обломки, оставленные осенними ураганами и зимними бурями. Это были обычные груды плавника, рыбацкие поплавки, сети, высохшие водоросли, но при том, что война ушла в прошлое уже год назад, пляж был усыпан и разбитыми спасательными кругами, секциями плотов и предметами одежды, разбросанными на разных уровнях прилива. Консервные банки, невскрытые, но каким-то образом опустошенные или частично заполненные соленой водой, свидетельствовали о торпедированных кораблях и сбитых над морем самолетах. Надписи на всем этом были достаточно свежими, чтобы их можно было прочесть, – на английском языке, военном английском, а иногда и на немецком. Море избавлялось от большинства примет шести лет войны, отправляя их на пляжи, словно на полки в шкафу. Некоторые, возможно, еще оставались на плаву, но вскоре поверхность океана очистится, ибо то, что пропитается влагой, утонет, а более плавучие предметы в конце концов будут выброшены на сушу, где их состарят солнце, дождь, ветер и летучий песок. Надписи выцветут, краски поблекнут, гвозди и прочий металл проржавеют, формы утратятся, а дерево сгниет. Лет через двадцать, когда дети тех, кто переплыл океан и вернулся обратно целым и невредимым, станут молодыми людьми, следов почти не останется, а оставшиеся практически нельзя будет идентифицировать – море, воздух и солнце поглотят и испарят все, кроме памяти.