– Кристина, если это ты делаешь, умоляю, перестань.
И она повторяла как заведенная – как молитву, как псалом.
Кристина, если это ты делаешь, умоляю, перестань .
Тут-то меня и осенило: что-то разладилось гораздо раньше, чем я предполагал.
Грас Мари Батай, 7 октября 1981 года, гостиная, 21.50 на больших часах
Только что одна пациентка рассказала мне странную историю. Эта дама попала в автомобильную аварию; ее муж погиб, а она отделалась переломом руки и легким испугом. За рулем была она. И как водится, во всем винит себя. Уже пять дней, с тех пор как ее госпитализировали, плачет без остановки, потому что убила собственного мужа.
А сегодня утром я впервые обнаружила ее уже вставшей. Умытой. Одетой. Почти нарядной, несмотря на боль в покореженной руке. Я поделилась с ней своим удивлением; по правде сказать, я ожидала уж скорее попытку самоубийства. Но она заявила: «Шарли меня простил. Сегодня ночью он пришел ко мне и простил». Я поменяла ей капельницу, а потом присела, чтобы узнать подробности.
Она спала.
Глубоко спала, когда ощутила дуновение воздуха, словно махали веером над ее лицом. Это дуновение ее слегка разбудило, а потом кто-то влепил ей здоровенную пощечину, по правой щеке; она сказала, что почувствовала каждый палец, твердый и холодный, прикоснувшийся к ее коже. Она подскочила, поспешно зажгла свет. Схватила карманное зеркальце с ночной тумбочки: ее правая щека стала пунцовой, и там отпечатались пять вполне различимых пальцев. В палате она была одна, соседняя койка в тот момент пустовала. Она спросила вслух: «Шарли, это ты? Дорогой, это ты?» Вместо ответа простыни вокруг нее сжались, как тиски, а палату наполнил запах ее мужа, вполне различимый, сильный, одуряющий. Простыни стали одновременно твердыми и упругими, словно чьи-то мощные мышцы стали пригибать ее к матрасу. Давление простыней было таким сильным, что она была вынуждена снова лечь: ей было просто физически невозможно сохранять сидячее положение. Тогда она стала ждать. Она сказала, что не боялась, потому что знала – это ее муж и он не причинит ей никакого вреда. Он влепил ей пощечину, чтобы выразить свой гнев, это нормально, это здоровая реакция – я использую ее собственные выражения. Через несколько мгновений она ощутила поцелуй в лоб; Шарли всегда целовал ее в лоб. Поцелуй был долгий, холодные губы с силой прижались к ее лбу. Потом простыни разжались, и ей стало невероятно хорошо. Всю оставшуюся ночь она хранила на лбу ледяную отметину губ Шарли. А утром всякое чувство вины исчезло. Осталась печаль, конечно… Она любила своего супруга, жить дальше без него казалось ей трудным. Но вот что, Тома: отныне она убеждена, что он ее простил. Она больше не плачет, не уходит в себя. Она решилась жить.
Я предполагаю, что есть тысяча способов управлять своим страданием, некоторые порой видят сны более реальные, чем сама жизнь. Эта история напоминает мне сонный паралич, довольно распространенное, хотя и озадачивающее расстройство, во время которого у больного наблюдается мышечная вялость, иногда сопряженная с галлюцинациями. Но я не хочу отбрасывать возможность того, что ее рассказ – правда. Предвидела же девчонка твою аварию, невидимая рука спасла меня из океана, а старуха Шапель говорит о черном ореоле вокруг нашего дома. Мир не настолько минерален, как хотелось бы думать, а реальность не застыла в стеклянной рамке. Происходит столько вещей, которые невозможно объяснить! Все изнашивается – предметы, тела, машины. Мой дух никогда не постареет, невыносимое Время не имеет над ним власти. Так почему бы и нет? Дух Шарли пришел сказать прощай своей жене из какого-то промежуточного места, из переходной, нематериальной реальности. Я остаюсь атеисткой, Бог тут ни при чем. Я думаю только, что некоторые стороны нашего восприятия остаются во сне. Если необходимость общения достаточно сильна с обеих сторон, тогда становятся возможными и связи между разными уровнями, это как лифт между множеством этажей в здании без лестниц. Но видишь ли, этот лифт заработает только в случае крайней необходимости: сердечный приступ на пятом этаже, и лифт откроется, чтобы впустить реанимационную бригаду; или же девица с третьего и парень с седьмого до такой степени созданы друг для друга, что непременно должны встретиться. Взаимодействие тут необходимо : и тогда лифт включается.
Никогда бы тебе это не сказала, но думаю, что девчонка обладает этой способностью сновать между разными уровнями, перескакивать с этажа на этаж. Думаю, что как раз это тебя в ней и околдовало – эта девица то присутствует, то отсутствует, то осязаемая, то абстрактная, то зримый, то идеальный образ. Потому-то и Нат рисует в последние месяцы исключительно ее. Потому что дети знают, дети чувствуют, – а наш сын окончательно сформировался рядом с мертвым братом и больше, чем кто-либо другой, чувствителен к этим зазорам в завесах реального, которые открываются и закрываются чаще всего за нашей спиной, потому что мы туда не смотрим, слишком занятые конкретным управлением нашей осязаемой повседневностью. Действовать избавляет от необходимости думать . Натан рисует Кристину, потому что Кристина вымышленный персонаж. Кристина – это реальность, в которую каждый проецирует свою собственную правду, свое собственное желание, свою собственную судьбу. И ты тоже, Тома, вошел в этот образ. Но ты должен из него выйти, потому что это не жизнь.
Слышишь меня? Кристина НЕ ЖИЗНЬ.
Кристина – это голограмма.
* * *
Я не осмелился прервать ее странную молитву, потому что не знал, как за это взяться: казалось, мама пребывала в другом мире и вела себя как безумная. У меня создалось впечатление, что, обнаружив мое присутствие, она исчезнет или взорвется на месте.
Я опять поднялся в свою комнату, оставив затею поесть. Вспомнилось, что сказал Тома о Грас после моего рождения: Ваша мать изменилась после этого. Стала странной, беспокойной . Конечно, сам я не помню это время, но в эти дни наша мать снова стала «странной и беспокойной». Напоминала мне сестру в подростковом возрасте с ее замогильным голосом.
Она внушала мне страх.
Наверху я достал из пижамы оторванную девушку, из кармана джинсов вторую половину снимка. Приложил одно к другому. Кристина, Тома, море, небо, дюны. Я недоумевал, кто мог сделать это фото. Лиз, быть может, или какой-нибудь отдыхающий. Сомневаюсь, что это могла быть Грас.
Я предположил, что, найдя письмо от своей любовницы, отец в бешенстве разорвал снимок и оставил его в тайнике. Само по себе это было бы логично: раз ты меня бросила ни с того ни с сего, я могу сделать то же самое. Оставалось загадкой, как могла половинка фото оказаться в руках детей, но меня уже почти не смущала еще одна странность, тем более что, по их признанию, они тут «порылись немного».
В секретере я нашел моток липкой ленты и склеил изображение. Прогладил шов указательным пальцем, словно массируя шрам. Картина стала полной, совершенной. Ужасно такое говорить, Кора, но они хорошо смотрелись вместе. Я спрятал фото под подушку и, вопреки обстоятельствам, заснул мертвым сном.
Проснулся я на рассвете, совершенно разбитым, с каким-то клейким вкусом во рту и головой, как шар бильбоке. Я был измучен, но знал, что снова заснуть не смогу. Так что я встал, одержимый навязчивой идеей жасминового чая и тартинки с маслом. Было почти семь часов; в любом случае близнецы скоро будут на ногах. Я оделся, ополоснул лицо холодной водой, потом долго чистил зубы. После этого почувствовал себя лучше. Не в полной форме, но, скажем, пригоден для жизни.
Маму я обнаружил на банкетке в гостиной, она лежала, свернувшись калачиком и прижавшись лбом к стене. Решив, что ей плохо с сердцем, я положил руку на ее плечо, чтобы разбудить. Она проснулась, внезапно подскочив, как чертик из шкатулки.
– Мама? Как ты?
Она протерла глаза; вид у нее был как у панды – тушь, которую она не смыла, размазалась кругами возле глаз, забившись в окружающие их морщинки.
– Почему ты здесь спала?
Она пролепетала расползающимся голосом:
– Моя комната проклята. Если это продолжится, у меня тут не останется ни малейшего уголка, чтобы поспать.
– Проклята? То есть?
Я направился было к двери, но она проворно вскочила в ужасе.
– Нет! Не ходи туда!
– Я ничего не понимаю. Что там, в комнате?
– Змея.
– Зм… змея?
– Я подумала сначала, что это уж, но она огромная.
– Уж, зимой? Мама, ты уверена, что тебе это не приснилось?
– Ну вот, начинается. Вы считаете меня сумасшедшей. Все считают меня сумасшедшей.
– Да нет же… Слушай, я пойду взгляну. Если это и впрямь уж, ты ничем не рискуешь.
– Надень ботинки, ладно? Сними тапочки и надень настоящую обувь.
Я натянул свои рабочие сапоги и отправился в эту комнату со змеями. Мама следовала за мной в отдалении, в состоянии стресса. Она всегда до ужаса боялась змей, своего рода фобия. Наверняка это было единственное, чем ее отталкивала деревня. Пауки, осы, слизни, мыши – от всего этого ей было ни холодно ни жарко. Но вот змеи! Это было ее наваждением. Я повернул ручку двери и оказался в полярном холоде.