– Вероятно, он боялся многих вещей.
– Он не боялся даже моего отца, – возражает она. – Думаю, это мой отец боялся его , и я такая решила: отлично, это тот парень, который мне нужен – с ним я буду в безопасности.
Она снова ложится на матрас и отворачивается от меня.
– Он оказался гораздо хуже, чем мой отец.
– Где он теперь?
– Не знаю, – говорит она. – Мне все равно.
Спустя несколько минут она говорит:
– Я почти уверена, что он был геем.
– Твой муж?
– Мой брат, – говорит она. – Думаю, именно поэтому отец был с ним так жесток. Отец знал, пусть даже брат никогда в этом не признавался. Он погиб, когда ему было шестнадцать. Не думаю, что он хотя бы успел завести себе бойфренда.
Прежде чем я успеваю как-то отреагировать, она говорит:
– Он застрелился из пистолета. Это был отцовский пистолет, так что, может быть, это и стало последним словом брата, его последним «да пошел ты». Это отец нашел его и заставил меня смотреть. Он притащил меня в ванную и заявил: «Посмотри, что он со мной сделал», как будто это он был жертвой. Но я не хотела, чтобы эта картина маячила у меня в голове до конца дней моих. Когда отец отвернулся, я закрыла глаза. Он выволок меня из ванной, и тогда до меня дошло, что кому-то придется там прибраться, кому-то придется вынести оттуда моего брата, и тогда я вырвалась из рук отца и посмотрела. Всего секунду – и тогда мне стало намного спокойнее. Но пришлось посмотреть еще раз, чтобы уж наверняка… Он лежал лицом вниз, но это точно был он.
Я придвигаю свой матрас ближе к ней и кладу ладонь ей на спину.
– Если бы я знал, что следовало за этим «но», – говорю я ей, – я бы сказал это сейчас.* * *
Я выгуливаю Ральф на кладбище, спустив ее с поводка, несмотря на знак, запрещающий это делать. Будь она помоложе, она галопом носилась бы вдоль могил, гонялась бы за белками и сурками, безуспешно пыталась бы ловить пчел и бабочек, отыскивала бы палки и играла в «а ну-ка отними» со мной и Кэри; но в свои двенадцать лет она держится рядом со мной, обнюхивает цветы и деревья. Кэри говорила, что собаки были созданы Богом для того, чтобы Бог мог замедлить шаг и почувствовать запах травы. Ральф то и дело напоминает мне, что жизнь может быть именно этим – стебельком травы. А потом этим – единственным следом босой ступни, подсыхающим в грязи рядом с могильным камнем. Но люди задают вопросы: чей это след, почему босой, почему только один? Лучше быть собакой: вся вселенная – это один цветок, а потом вся вселенная – это следующий цветок, вечносущее настоящее, ничего больше. Этот перевернутый могильный камень, к примеру, или тот, опрокинутый ветром, лежащий вниз лицевой стороной, словно для того, чтобы впечатать в землю имена мертвых.
Возвращаемся в дом. Джей говорит Эвелин, что ему нужно забрать доски у приятеля; буря сорвала крышу с сарая на заднем дворе. Эвелин просит его взять с собой Глорию.
Я вызываюсь поехать с ними, помочь загрузить грузовик.
– Да я справлюсь, – говорит он.
– Я хотел бы как-то отблагодарить вас.
– Не стоит, – отмахивается он.
– Так я буду чувствовать, что приношу какую-то пользу, – объясняю я ему, и он соглашается.
Мы едем по дорогам, вдоль которых тянутся фермы. Запах навоза витает в воздухе, проникает в открытые окна машины. Коровы пережевывают траву и отмахиваются от мух рефлекторными движениями хвостов, две лошади лежат бок о бок в каком-нибудь метре от поилки. Мы поворачиваем на еще одну дорогу, более узкую, по которой мальчишки из общины амишей катят на велосипедах вверх по холму против ветра, пытаясь одновременно рулить и придерживать свои шляпы.
Глория сидит между мной и Джеем, щелкая своим ремнем безопасности.
Джей говорит:
– Эй, оставь его в покое.
Она щелкает еще раз, потом пристегивает ремень.
Джей резко выворачивает руль, чтобы не въехать в древесный сук, упавший поперек дороги. Мой ремень закреплен слишком свободно, и я врезаюсь боком в дверь.
– Извини, я случайно, – говорит Джей. Держится он со спокойным достоинством, с таким человеком хорошо оказаться рядом во время урагана, но у него есть мелкие нервные привычки – почесывать обритую голову, разглаживать густые брови. Теперь, разглядев его поближе, я вижу, что на самом деле ему не больше двадцати трех или четырех, хотя он кажется намного старше – морщинки заботы на лице, грязь, въевшаяся под ногти, в трещинки на ладонях. Они с Эвелин, должно быть, родили Глорию, когда были еще подростками.
Мы паркуемся на земляной парковке, заполненной десятками автомобилей, в основном грузовичками-пикапами. За парковкой – прилавки и палатки, установленные рядами, блошиный рынок под открытым небом. Я чувствую, как меня втягивает в мое прежнее «я» – или, может быть, мое прежнее «я» втягивается обратно в меня. Молодой человек, который жаждал все спасать, который не мог пройти мимо распродажи старьевщика, не унося с собой домой открытки, фотографии, очки без линз, любые предметы, вызывавшие какой-то отклик; который не мог не видеть знаки в этих предметах, который превращал их в мусорные скульптуры, продавал их как произведения искусства пару лет после окончания колледжа – до того как я написал свою первую книгу.
Я остановился, чтобы просмотреть старые фотоальбомы: давным-давно умершие люди гуляют по пляжу, черно-белые свадебные фото, взрослые глаза детей начала двадцатого столетия. Стопки почтовых открыток, многие – с текстом на обороте. Я закрываю глаза, считаю до десяти и выбираю наугад открытку. Старая игра. Фотография церкви св. Панкратия в Риме – его имя носил наш приход в Квинсе. Совпадение, говорю я себе, а даже если нет, даже если это действительно знак, то что делать с этим знаком, как понять, что он означает? Вероятно, знаки есть повсюду, но в конечном итоге они ничего не дают – охота за мусором, только без призов [14] . Спустя тридцать лет я припоминаю факты, которые нас заставляли заучивать наизусть в начальной школе. Отрок Панкратий, чье имя по-гречески означает «всемогущий», обратился в христианство, претерпел мученичество – его обезглавили в четырнадцать лет. Сам будучи сиротой, он является святым покровителем детей. Послание на обратной стороне открытки гласит: «Отлично провожу время, но скучаю по тебе. Рад, что недавно повидались. С любовью, ГДН». Имени адресата я разобрать не могу, но инициалов моего отца достаточно, чтобы заставить меня купить эту открытку.
Много лет назад, когда я рассказывал своему психиатру о знаках, которые нахожу в предметах, он спросил меня:
– Эрик, какую историю вы себе рассказываете?
– О том, что нет ничего случайного, – сказал я ему. – Что во вселенной существует определенный порядок, для всего есть причина.
– А если бы это было правдой?
– Тогда я мог бы убедиться…
– Убедиться в чем?
– Не знаю, – ответил я.
– А что бы это значило, – продолжал он допытываться, – если бы ваша история оказалась неверной – если бы у происходящих событий не было причин?
– Вероятно, я бы… я не знаю, что бы я сделал, – признался я.
– Дышите, – велел он, и я старался. – Эрик, – сказал он, – я хочу, чтобы вы знали: для меня совершенно не важно, во что вы верите. Но вот что я хочу, чтобы вы поняли для себя – разницу между тем, во что вы верите, и тем, во что вы на самом деле хотите верить.
Джей держит в руках револьвер. На прилавке за его спиной разложены карабины, мушкеты, винтовки со штыками. На мой непросвещенный взгляд, они не похожи на оружие того типа, которым люди пользуются сегодня, чтобы стрелять в оленей, или в уток, или друг в друга; больше всего они ассоциируются с дуэлью. Джей приставляет ствол револьвера к своему виску. Говорит: «Последнее слово?» Потом опирается подбородком на вторую руку и возводит глаза к небу, точно в глубоком раздумье, но как раз в тот момент, когда открывает рот, чтобы заговорить, имитирует звук выстрела, заставляя Глорию рассмеяться. Она делает какой-то знак, и Джей говорит: «Слишком поздно. После последнего слова бывает только один выстрел».
Он кладет револьвер обратно на прилавок и подхватывает Глорию на руки, переворачивает ее вниз головой, держа за ноги. Она вопит, но я понимаю, что они уже играли в эту игру прежде. И меньше всего ей хочется, чтобы ее опустили на землю.
– Последнее слово? – говорит он, и ее вопли превращаются в смех, и он спрашивает снова: – Последнее слово? – и теперь она уже задыхается от хохота, и он поднимает ее еще выше и снова задает тот же вопрос, притворяется, что вот-вот уронит ее, но останавливается, не дав ей коснуться земли. Одним движением переворачивает ее вниз ногами, волосы у нее стоят дыбом, лицо раскраснелось. Она делает какой-то знак, и ее отец говорит: – Нет, хватит.
Идем дальше. Я не могу не останавливаться: ряды ламп в форме фигурок греческих богов; корзины, заполненные латунными дверными ручками; бейсбольные рукавицы, плоские, точно блинчики; чугунные сковородки, в которых люди жарили яичницу сотню лет назад; старые жестянки из-под шоколада, сигарные коробки и бутылочки от машинного масла; скальпели и медицинские зеркальца, ланцеты, щипцы и кюретки; наручники, смирительные рубашки и лошадиная упряжь; деревянные рукоятки и позорные столбы; кинжалы, мечи и воинские шлемы; стопки комиксов про Супермена; куклы, разодетые в свадебные платья, с закатившимися под лоб глазами; головы манекенов в детской ванночке, их парики под ветром шевелятся на земле, как игривые животные.