Нас встретил старый смотритель, горбатый, в очках в толстой оправе и с выражением тяжкой думы на морщинистом лице. Он открыто уставился на меня, явно не понимая, что такой, как я, забыл в его храме.
– А, господин Кху, – приветствовал он деда и с нескрываемой радостью получил от того «анг-поу», пакетик из красной бумаги с деньгами.
– Господин Кху, – приветствовал его дед.
Мы стояли посреди центрального зала под свирепыми взглядами богов, чье великолепие потускнело под вековым слоем копоти от спиральных струй висевшего вокруг благовонного дыма.
– Это могла бы быть одна из комнат попроще в Запретном городе моей молодости, – сказал дед, пока я старался избежать зловещих глаз и воздетых трезубцев и мечей с широкими лезвиями.
– Здесь… У меня нет слов.
– По свидетельствам старожилов, это ничто. Первоначальный храм был еще великолепнее, но его сожгли.
– Кто его сжег?
– Никто не знает, но говорили, что красота и богатство того здания прогневили богов, и они сровняли его с землей.
Дед подошел к краю алтаря и осторожно провел по нему руками, потревожив тонкий слой пыли, отчего деревянная поверхность словно задымилась под его пальцами. Во всем помещении не было ни одной просто пустой поверхности, потому что стены, потолок, колонны, дверные косяки, плинтусы и даже сами окна и двери изобиловали резьбой, статуями, рисунками и иероглифами.
К нам подошел другой смотритель.
– Господин Кху, – обратился он к деду.
– Господин Кху, познакомьтесь с моим внуком, – сказал дед.
Этот смотритель скрыл любопытство с большим мастерством, чем первый.
Он показал нам Зал предков, с поднимавшимися к потемневшему потолку ярусами табличек, поколениями нашей крови, просочившейся в меня через моего деда.
Одна из стен в помещении, примыкавшем к залу, была заполнена прямоугольными мраморными пластинами, на которых были в столбик написаны имена на китайском и на удивление часто на английском, с кратким описанием прижизненных достижений их обладателей. Я заметил несколько докторов медицины, много докторов наук, довольно много бакалавров права и одного королевского адвоката.
– Все они Кху, – сказал дед. – Я написал здесь и свое имя, смотри.
Я проследил за его пальцем.
– Рядом с моим – имя твоей бабушки, под ним – имена твоей тети и мамы. А вон там, под ее именем, – твое.
Он через дефис добавил к «Хаттону» «Кху» – и моя фамилия стала «Кху-Хаттон». Я испытал странное чувство, словно меня разделили на части и потом снова сложили в единое целое лишь с помощью штриха-дефиса. Дефис был похож на иероглиф, которым в японском и, как я узнал позже, в китайском обозначали цифру «один». И меня снова охватило ощущение причастности и единения, которое я испытал в своей комнате накануне вечером, хрупкое но сильное, как утренний туман.
– Когда ты заблудишься, в этом мире или на континенте времени, вспомни, кем ты был, и поймешь, кто ты есть. Эти люди – это ты, а ты – это они. Я был тобой до твоего рождения, а ты станешь мной, когда я умру. В этом – значение семьи.
Он взял мои руки в свои и сказал:
– История, которую я тебе рассказал, и этот храм – вот все, чему я могу тебя научить.
Я склонил перед ним голову, все еще ошеломленный тем, что он сделал с моей фамилией.
– Господин Эндо в глубине души – хороший человек, но он слишком растерян, сбит с толку всем, что с ним происходит, иллюзией материального мира. Вот почему он не может найти свой путь.
– А куда он идет?
Дед на миг погрустнел.
– Он хочет вернуться домой, как и все мы.
Я уже достаточно осознавал этот мир, чтобы понять, что он не имел в виду дом Эндо-сана в Японии, в деревне на берегу моря.
– Но он заблудился, и тебе, как бы ты ни был молод, придется его туда отвести.
Мне часто было любопытно, откуда деду столько известно про Эндо-сана, потому что он был совершенно прав. В поисках хоть какого-нибудь ответа, полнота которого никогда бы не стала доступна моему пониманию, я снова и снова возвращался к его рассказу о времени, которое он провел в вечном дворце. Запретный город – для кого и кем он был запрещен? Может быть, часовые у ворот воздевали вверх руки в перчатках, запрещая вход Времени? Что дед постиг за теми стенами? Что он увидел в комнатах, забытых людьми, забытых сменявшимися годами?
Дни после приема тянулись медленно и бесцельно. Когда Уильям упаковывал вещи, свой любимый фотоаппарат и оборудование для проявки, или когда мы сидели в саду и разговаривали за мятным чаем со льдом, или плавали в бассейне, возникало чувство, что что-то вот-вот подойдет к завершению. Уильям уже получил повестку с предписанием явиться к месту службы на линкоре «Принц Уэльский», и мы ждали этого дня, надеясь, что он не придет.
Дед остановился в доме тети Мэй и навещал нас почти ежедневно. Ему удалось поладить со всеми, даже с Эдвардом, чье высокомерие не выдержало перед стариком. Эдвард верил во врожденное превосходство европейцев над местными жителями, и мне доставляло тайное удовольствие наблюдать, как ослабевали его жизненные убеждения. Я сам так долго жил с похожими заблуждениями, что их разоблачение заставляло меня восхищаться дедом еще больше. С одной стороны, мне было жаль Эдварда: мой дед был ему никем, поэтому он ничем не был ему обязан. Однако другая часть меня – часть, унаследованная от матери, – была уверена, что дед заслуживал безусловного уважения просто в силу своего возраста.
Каждый раз, за несколько минут до того как в строго назначенное время за ним приезжал шофер, дед просил меня пройтись с ним по пляжу, и мы проводили наедине краткий миг, чем я очень скоро стал дорожить.
– Я скоро вернусь в Ипох, – сказал он однажды после обеда, когда мы смотрели на остров Эндо-сана. – Но в следующий раз мне бы хотелось задержаться подольше.
– Если у тети Мэй слишком тесно, вы всегда можете остановиться у нас.
Он покачал головой:
– Мужчина всегда должен быть хозяином в собственном доме, особенно если у него такой тяжелый характер, как у меня. Я подумываю открыть свой дом на Армянской улице.
– У вас там дом? – Я никогда не слышал, чтобы тетя об этом упоминала.
– Да. Мой первый дом в Малайе, до того как я переехал в Ипох, поближе к своим рудникам. Я никогда не думал его продавать.
– Тогда мама давно вас простила, ведь она выбрала «Арминий» моим вторым именем.
Мне никогда не нравилось это имя, я считал выбор матери нелепым. Но теперь мне показалось, что понял, какое сообщение она хотела таким образом передать отказавшемуся от нее отцу, – и это смягчило жестокую боль, которую мне пришлось вынести в детстве от одноклассников, постоянно дразнивших меня кличками вроде «вшивый Арминий» и считавших себя очень остроумными.
– Я никогда не думал, что это именно так, но, да, возможно, – ответил дед, хотя и без моей убежденности.
– Вам все еще не нравится отец? Вы всегда уезжаете до того, как он вернется домой.
– Ты очень проницателен. Годы, проведенные в горечи, не так просто смахнуть. Нам нужно время, чтобы снова привыкнуть друг к другу. По крайней мере, теперь мы разговариваем при встрече, а не шипим, как коты, перешедшие друг другу дорогу.
– Он любил ее всем сердцем, вы должны в это поверить. – У меня перед глазами непроизвольно засверкали рассыпанные по темноте светлячки.
Дед вдруг показался очень старым, почти иссохшим, и я с трудом удержался, чтобы не помочь ему устоять на ногах.
– Это означает, что со всем случившимся – моим потраченным впустую временем, ее смертью, его утратой, – со всем этим еще труднее смириться, разве не так?
У меня не было слов, чтобы его утешить, чтобы опровергнуть высказанную им правду. Я видел боль, которую он носил в себе с дня смерти моей матери; я знал, что эту ношу ему никогда не удастся сбросить. Меня пугало, что человек мог быть вынужден нести такой груз, потому что если то, что говорили они с Эндо-саном, было правдой, и груз увеличивался от одной жизни к другой, то как можно выдержать такое бесконечное нагромождение горя?
Еще хуже было то, что эту ношу нам не дано было по-настоящему разделить даже с самыми близкими людьми. В конце концов, наши ошибки принадлежали только нам и за их последствия мы должны были отвечать в одиночестве.
Скоро настал день, когда Уильям должен был нас покинуть, и провожать его было тяжело. Когда мы прощались под навесом крыльца, он был уже в форме, и набитые вещмешки жались к его ногам, как преданные гончие, не желавшие отпускать хозяина. Брат казался счастливым, его глаза сверкали, а волосы были тщательно напомажены до лакированного блеска.
Отец крепко обнял его:
– Уильям, я горжусь тобой.
Оторвавшись от отца, Уильям охватил взглядом дом, переведя глаза с одного его крыла на другое, а потом подняв их к окнам второго этажа. Оглянулся на сад, на фонтан моей матери, на карповый пруд отца и на цветы, распустившиеся в полную силу под чистым небом. Наверное, к нему наконец пришло понимание того, что ждало его за порогом, высветив все то хорошее, чем была наполнена его жизнь, потому что он вдруг посерьезнел и в его глазах промелькнула грусть. Поддавшись порыву и не заботясь о том, что может опоздать, он вытащил из мешка фотоаппарат и попросил дядюшку Лима сфотографировать нас всех вместе.