Mi muchacha».
А что потом?
Потом они не могли отлипнуть друг от друга.
Они были как две собаки.
Находили друг друга повсюду.
Он снимал шестидолларовые комнаты в убогих отелях. Простыни пахли хлоркой, ванна воняла хлоркой, их босые ноги скользили по желтому или зеленому линолеуму, занавески были оранжевые с коричневыми грейпфрутами, под кроватью валялись порножурналы. На тумбочке лежала Библия, и это вызывало у них смех.
Они лежали, обнявшись, задыхающиеся, в шестидолларовых комнатках с закрытыми ставнями. Ее кожа прилипала к его коже, запахи их пота перемешивались. Он говорил: «Я буду лизать тебя, лизать, пока не потеряю сознание». Она запрокидывалась назад, он ложился между ее ног, голова ее улетала, как пушечное ядро, она испускала крик, расставляла ноги, и он входил в нее величественно и бесстрашно, он пожирал кожу ее груди, кожу ее живота, пил воду ее рта, он балансировал на ней, как канатоходец на канате, балансировал, делал вид, что медлит, сомневается, хочет остановится, она умоляла его: «Иди сюда, иди сюда», она говорила по-английски, он отвечал ей по-испански, ругал: «Говори на моем языке, ты моя», но она снова повторяла английские слова, и он повторял: «Nunca más, nunca más, nunca más»[45]. И она билась головой о подушку, держась руками за виски, чтобы не взорваться.
Внутри нее был человек-огонь.
Ей никогда не хватало, она хотела вылезти из кожи вон, и он смеялся, называл ее нежная моя, страстная моя, моя ненасытная, и она раздвигала ноги, раскрывала рот, чтобы вновь принять его.
Они проводили целые часы в этих грязных комнатках. Нужно было время от времени менять отель, он не хотел, чтобы Росита что-то узнала. «Она тогда умрет, – говорил он, – она умрет от стыда. Она сгорит от горя». – «А я что? – спрашивала она. – Что же я?» – «Ты – королева моих ночей». И он дарил ей французские духи. И еще подарил платье королеве своих ночей. Длинное голубое платье, расшитое жемчугом. Она надевала его, танцевала на желтом линолеуме, падала без сил на кровать, молитвенно складывала руки, закрывала глаза. Тогда он вставал перед ней на колени, целовал ей ноги и надевал на нее туфельки феи. «Королева и фея. Mi reina, mi hada[46]. Безумие мое, мой сумасшедший огонек, желанная моя, мое наваждение, я орошу тебя духами, покрою поцелуями». И он капля за каплей орошал ее платье духами «Ивуар» Пьера Бальмена. «Это будут наши духи, ты будешь пользоваться ими до самой смерти, это твоя крестильная живая вода. Обещаешь это, моя волшебница? Обещаешь?» Она слушала его слова, она слушала его пальцы, пробегающие по ее коже, она выслеживала, как щурятся его глаза, как дрожит губа, как напрягается затылок, когда он на пике наслаждения. Это был их общий язык, но когда их тела взрывались в общем порыве, они кричали по-английски и по-испански и рычали, как живые мертвецы.
Она была готова на все ради этого человека.
Это было очень давно.
Ей было восемнадцать, она была совсем юная.
Она не хотела возвращаться в Нью-Йорк.
Родители, судя по всему, забыли о ней. Время от времени они звонили тете и дяде. Потом они рассеянно бросали ей несколько слов и вешали трубку.
«Я хочу жить здесь всю жизнь», – пела она.
Время шло и шло.
Она жила вокруг да около Улисса.
В лицей она больше не ходила. И в институт не подала документы. Никто об этом не позаботился.
Она считала, что жизнь может быть простой, долгой и прекрасной, достаточно очень сильно этого хотеть и лететь за зовом мужских губ.
Она смотрела на Калипсо Муньес в телевизоре. «Hola, muchacha!» Muchacha лежала в своей прозрачной колыбели в больнице Джексон Мемориал, в Майами.
Она сказала адрес водителю такси, одна влезла на заднее сиденье, одна придерживала большой живот, одна пыталась наладить дыхание, собраться с силами, раз-два-три, одна считала промежутки между схватками, как раньше видела это в фильмах, но это не кино, muchacha, это совсем не кино, у тебя будет ребенок, а тебе едва исполнилось двадцать. И твои родители с Парк-авеню, такие накрахмаленные, аккуратно причесанные, наманикюренные, будут просто счастливы получить ребенка от Фиделя Кастро! Ты представляешь, какие у них будут лица, когда ты им это скажешь! Папа и его шикарный клуб, его деловые обеды на Уолл-стрит, его гала-ужины в честь Рональда Рейгана, мама и ее подружки, oh Nancy, my dear, you’re divine! И все эти благотворительные вечеринки, charities по сто пятьдесят долларов столик, гала-концерты «Нью-Йорк Сити балета», балы в Метрополитен-музее, ах, ах! Платья «Шанель» и «Ив Сен Лоран», послы и дипломаты и секретари министерства обороны, которые приходят ужинать в дом, улыбаются во все свои белые зубы. Их единственная дочь поддалась «зову плоти» и стала добычей авантюриста! Ты представляешь, muchacha? И она корчилась. Потому что подошло время новой схватки. Она едва успела расплатиться с таксистом, дотащиться до приемного покоя. «Пожалуйста, пожалуйста, я уже вот-вот рожу…»
Ее внутренности были словно разодраны. «Никогда больше, – говорила она себе, – никогда больше!» Оскар на следующий день после родов пришел к ней с букетом из двенадцати алых роз. Она смеялась: вот пентюх! Рукава рубашки были ему длинны, лицо все в рытвинах от прыщей, жалкий тип. Он взял ребенка на руки, и ребенок заплакал. Отличное начало!
Она пожаловалась, что устала, тогда он ушел, но обещал вернуться.
Оскару она обещала, что выйдет за него замуж. И он помадил волосы, напевая сквозь зубы: «Я женюсь на янки!»
А он был просто подставным лицом. Его обдурили. Он будет играть роль официального отца ребенка.
Но этого она ему, конечно, не сказала!
Она ждала Улисса. Мечтала о горячих руках Улисса, о голосе Улисса, его запахе, его силе, его губах, его руках, гладящих ее по волосам…
Улисс не пришел. На следующее утро она встала. Посмотрела на пальмы за окном, качающиеся от ветра, на их мохнатые стволы, на трепещущие ветви и пучки листьев. Обернулась к девочке в прозрачной колыбельке. Красивая малышка, темненькая, глаза черные, блестящие. И длинные пальчики, которыми она перебирала, как муха лапками. Глаза у нее были широко открыты. У обычных детей обычно глаза закрыты. Какая-то она необычная. Она смотрела на нее, покачивая светлыми волосами над колыбелькой.
– Hola, muchacha! – прошептала она, протягивая девочке палец.
Малышка схватила палец и сжала его, искривив свой крохотный ротик и изображая нечто, что у детей двух дней от роду означает улыбку, хотя и больше похоже на гримасу.
Сердце ее заколотилось, она протянула руки, чтобы взять ее, но опомнилась: «Нет-нет, не нужно этого делать, я тогда точно не смогу никуда уйти. Или надо будет тащить ее с собой».
– А что я буду делать с тобой, muchacha? – прошептала она из-за полога светлых волос, словно бы пряталась, чтобы потом бежать. – Мы с тобой еще не старые обе, так что ничего страшного нет. Когда-нибудь я вернусь за тобой. А пока они за тобой присмотрят.
Она подушила девочку за ушками. «Это французские духи, muchacha, вот ты и стала прекрасной желанной женщиной!»
Она прошептала: «Hasta la vista, muchacha!» Надела красное хлопчатобумажное платье, джинсовую курточку, белые тенниски и ушла.
Но до этого она пришпилила к коляске бумажку с именем ребенка: Калипсо. Это было ее прощальное послание. Он наверняка поймет. Он ведь отнюдь не идиот. Она изучала «Илиаду» и «Одиссею» в колледже. Ей понравилось, читать было совсем не скучно. Там были истории запрещенной любви и история одной непобедимой любви.
Она верила в непобедимую любовь.
До рождения Калипсо.
Она неожиданно разрыдалась.
Как же это было давно!
А она-то думала, что все забыла.
– Ну что с тобой такое, amore? Ты несчастлива со мной? Ты больше не любишь моего маленького дружка? Есть у тебя кампари, скажи-ка наконец? Ох, как хочется стаканчик кампари.
* * *
– Римляне писали на листах папируса. Они склеивали из листьев длинную ленту, которую скручивали потом в свиток. Читать свиток было неудобно, а использовать как источник еще неудобнее: иногда его нужно было развернуть целиком, чтобы найти где-то в конце нужную информацию. Кроме того, сама природа материала делала затруднительным создание иллюстраций, и писать на нем можно было только с одной стороны.
Жозефина стояла перед студентами, говорила и одновременно раздавала бумажки с распечатанным списком подходящей литературы, которую можно использовать для написания курсовой работы.
– Вы можете найти много полезных сведений по теме нынешнего курса и даже больше в замечательной книге Кьяры Фругони «Средние века перед глазами» издательства «Бель-летр». Все получили листочки со списком литературы?
Студенты закивали.
– Ну тогда вернемся к тексту мадам Фругони. В Средние века были открыты еще два материала, которые можно использовать для письма: пергамент, основой которого служила чаще всего козья и телячья кожа, и бумага, производимая на основе тряпок, но она получила распространение только в конце двенадцатого века. Чтобы сделать пергамент, кожу животных подвергали целому ряду разнообразных обработок, в результате чего она становилась мягкой, гладкой и тонкой. Кожу затем нарезали на листы, а листы сшивали в тетради, которые, в свою очередь, собирали между собой, для сохранности заключали в твердую обложку, и получалась рукопись – практически эквивалент современной книги. Пергамент позволял писать на обеих сторонах листа, даже учитывая, что та сторона, на которой изначально росла шерсть, оставалась более шероховатой и темной.