В сентябре жара спала, вдруг исчезла влажность. Воздух стал сухим, небо прозрачным и синим, — таким, как его изображают на дешевых открытках с видами Флориды. Прошло лето, началась прохлада. Окна закрыли.
Больше мы не слышали «Маами» и быстро забыли о ребенке.
* * *
Снова было лето, и крик повторился. Сначала это было даже приятно, крик прозвучал, как привет от невидимого, но знакомого уже существа. Слава Богу, — значит ничто не изменилось. Ребенок все там же, напротив. Постепенно этот крик стал частью нишей жизни, как-то незаметно вошел в нее, превратился в тему для бесконечных вечерних разговоров. Мы старались вообразить, как выглядит ребенок. Конечно, это девочка. Как жаль, что нельзя узнать ее имя.
Прошел еще год, и еще, и ребенок все кричал, всегда одним и тем же тоскующим голосом и всегда одно и то же слово… И мы немного удивились:
— Сколько же ей теперь лет? Ведь она кричит свое «маами» из года в год… Собственно говоря, девочка за это время успела вырасти и превратилась, верно, в порядочную дылду. Вероятно, ей уже лет десять, если не больше. А она все еще кличет мамку! Бог знает, что за распущенность!
Теперь я уже ненавидел эту девченку, которой давно следовало бы понять, что мать не может ее вечно сторожить, что ей нужно уходить на работу. Играла бы в куклы, или легла спать, что ли… И, однажды, после очередного крика, я высунулся в окно и сам, подражая девочке, ответил протяжным, насмешливым голосом:
— «Мааами!»
Наступила тишина. Мой крик был услышан. Пристыженная дылда замолчала. И вдруг, с удвоенной энергией, она завопила свое невозможное «Маами!» Я не выдержал и с горечью побежденного, захлопнул окно.
Жена перестала смеяться, задумалась и сказала:
— А знаешь, ведь во всем этом есть что-то странное и даже необъяснимое. Она столько лет жалуется, зовет мать. Конечно, выросла. Но ум у нее остался такой же, каким был пять лет назад. Ведь это ненормально, и ребенок, верно, ненормальный. Может быть, это больной ребенок, какой-нибудь кретин, несчастное, беспомощное существо… И отца у нее, конечно, нет, а мать бьется, работает по ночам, — сколько нужно на одних только врачей, и на лекарства!
Как же я не подумал об этом? Это было единственное возможное объяснение, — такое простое, бесспорное и человеческое. И снова на нас нахлынула волна жалости: бедное, несчастное существо, не знающее ничего, кроме этого единственного, трогательного слова, вкладывающее в него все свои чувства, все свои потребности… Теперь мы страдали по настоящему и думали, как бы помочь. Может быть, можно что-нибудь сделать? Порекомендовать хорошего врача? Или послать игрушки, сласти фрукты? Все это было как-то неудобно, — в конце концов, у больного ребенка есть мать, и она, конечно, делает все, что нужно.
Но как страдали мы от каждого крика! Очень редко случались дни спокойные, когда больной совсем не было слышно, но были дни другие, — вопли «ма-ами» следовали один за другим, терзали нас, не давали покоя.
— Должно быть сегодня припадок… Уж очень часто. Нет, положительно нужно им помочь.
И мы решились. В этом самом доме, как я уже сказал живет наша знакомая русская музыкантша. Лучше всего зайти к ней и расспросить. Она, конечно, знает, что происходит и сможет познакомить нас с матерью больной.
Час спусти мы вошли в дом, где жила русская дама, и поднялись к ней в квартиру.
Нас встретили приветливо: как хорошо, что зашли, можно будет выпить чаю и посидеть на бал- коне, там как раз распустился душистый горошек и есть какое-то дуновение ветерка… Нам было не до чаю. Мы волновались и переживали. Так, верно, чувствовала себя мисс Евангелина Бут в тот день, когда решила основать Армию Спасения. И мы сказали, что в этом доме уже много лет разыгрывается какая-то драма, есть тяжело больной ребенок, кажется слабоумный, и мы хотели бы помочь, но так, чтобы никто не знал, и чтобы мать не обиделась. Ребенок, который всегда повторяет одно и то же слово «Маами!»
Музыкантша пристально смотрела на нас. Лицо ее постепенно менялось, глаза расширялись и стали какими-то неподвижными.
— Больной ребенок? — переспросила она. — Который зовет свою мами уже много лет? Сейчас я покажу вам его…
Это было неожиданно и ужасно. Значит, сами того не подозревая, мы попали в квартиру больной, нарушили тайну, грубо вторглись в чужую жизнь.
Дама подошла к дверям в столовую и широко распахнула их. Комната была пуста. Только в углу, у окна, сидел в клетке нахохлившийся зеленый попугай, чистивший клювом свои перышки. Увидев нас он встрепенулся, раскрыл рот и громко, протяжно и печально закричал:
— Мааами!
Утром я видел в «Дэйли Ньюз» фотографию: девочка плачет, обнимая моего друга, доктора В. С. Вайнберга. Под фотографией подпись: «Пятнадцатилетняя беженка из Европы находит новую семью в Америке». А вечером эта пятнадцатилетняя беженка Дина сидела у нас в квартире на диване, смотрела на новый для нее мир сияющими от счастья глазами и, время от времени, словно проверяя себя, спрашивала:
— Неужели я в Америке? Разве это — не сон?
Это не был сон, но вся история сильно напоминала сказку — с очень страшным началом и очень счастливым концом… Дине было восемь лет, когда в город ворвались немцы. Отца и мать убили на ее глазах, и я не решился спросить, как удалось спастись девочке. Кажется, был дан приказ детей не убивать, — дети были нужны немцам в качестве «рабочей силы». Вместе с другими сиротами Дину отправили в Германию и поставили работать на амуниционный завод, где выделывались гранаты. Нужно хорошо запомнить: этой «работнице», которая начиняла гранаты, было всего восемь лет.
Работа начиналась рано утром и кончалась поздно вечером, — двенадцать часов непрерывного, тяжелого труда. Кормили их так: чашка супа утром и чашка супа вечером, и один хлеб в неделю на ребенка.
— Я разрезала этот хлеб на семь тоненьких ломтей, — рассказывает Дина, — и сама себе говорила: «Этот ломоть на понедельник, этот на вторник, этот на среду…». Я была очень маленькая и очень голодная и иногда трудно было удержаться, — я отщипывала крошечный кусочек от порции следующего дня, потом еще кусочек, пока не съедала весь ломоть. Это означало, что один или два дня в неделю я буду совсем без хлеба. Когда начинались налеты и ревели сирены, немцы спускались в убежище, а дети разбегались по городу и, во время бомбардировок, под огнем, рыскали по домам: может быть, найдется что-нибудь съедобное, — сырая картофелина или миска капусты?
Немцы считали детей очень искусными работниками. Но иногда искусство не помогало: раздавался взрыв, и из мастерской выносили растерзанные тела. Наступил черед и Дины. Ее граната взорвалась очень удачно, не убила, а только изуродовала ей ногу. Зато потом можно было долго лежать в госпитале. Там было, все-таки, лучше, чем на фабрике.
Когда город освободили англичане, Дина весила семьдесят фунтов и не могла стоять на ногах. Ее начали лечить и кормить, поместили в санаторию. Силы постепенно возвращались. После того, как больные поправились, англичане мудро решили отправить детей в Польшу, туда, где были зарыты тела их родителей. Конечно, дети не согласились. Англичане сказали, что их повезут в Италию, в Дом Отдыха, — будет великолепно, много солнца, много еды… Дети с радостью сели на пароход. Повезли их не в Италию, а в Польшу. В эпоху Бевина понятия о чести и английском джентльменстве несколько изменились.
В Цоппоте не осталось ни евреев, ни еврейских организаций. Девочку пришлось поместить в католический монастырь, где надо было посещать богослужения. Маленькой Дине казалось, что она совершает грех, отрекается от своего Бога. Иногда ее с подругами водили обедать в какую-то столовую. В этой столовой детям сказали, что их скоро разлучат и разошлют по разным местам. У Дины была подруга, с которой она не хотела расставаться. Девочка вышла в коридор и начала плакать.
Кто-то положил ей руку на плечо и спросил:
— Чего ты плачешь?
Она подняла голову. Перед ней стоял молодой американский матрос. Дина продолжала всхлипывать, молчала, и матрос повторил:
— Чего ты плачешь?
Тогда она начала плакать еще больше и сказала, что у нее на свете никого нет, что она не желает жить в католическом монастыре и не хочет расстаться с подругой. Матрос сказал:
— Пойдем со мной. Я постараюсь устроить тебя в еврейский Детский Дом.
Она не хотела пойти за незнакомым человеком. Он сказал, что его зовут Сол Чикмэн, что он еврей из Нью-Йорка, — там у него живут отец, мать и сестренка, года на два старше Дины. Матрос накормил девочку, потом пошел со своим капитаном в монастырь и добился, чтобы девочку отправили в еврейский приют, в какой-то другой город.
Пароход должен был уйти вечером. Оставалось очень мало времени. Сол сунул в руку Дины бумажку с нью-йоркским адресом и на прощанье сказал: