– Вы… как вас, простите? – обратился Колесников к Хомякову. – Ефим Степанович? Посветите, если не трудно, – Колесников протянул фонарь и растворил дверь. – Только голову пригните, ушибетесь. – Хомяков принял фонарь и, наклонившись, шагнул в трапезную следом за Колесниковым. Направленный луч апельсиновым рубцом прильнул к поверхности сундука, скользнув дальше, в глубину замшелой комнаты.
– Могли бы и электричество провести, – Хомяков наблюдал, как Колесников отмыкает замок, откидывает крышку сундука.
– Вот бы его отсюда выволочь, – фантазировал Колесников.
– Сундук-то? – уточнил Хомяков. – В дверь не пройдет. Как его сюда пихнули, не пойму.
– Вначале монахи притаранили сундук, а вокруг возвели стены, – пошутил Колесников.
– Только что так, – хмыкнул Хомяков. – А что там? Хлам?
– Хлам. Из-за этого хлама мне такую выволочку устроили, держи картуз, – Колесников уже видел, что бумаги лежали так, как он их оставил, никто сюда не заглядывал. Пожалуй, он сейчас прихватит часть, сложит где-нибудь у себя, разберется. Благо этот Хомяков подвернулся, поможет донести.
Колесников выволок из сундука кипу бумаг, сложил, еще кипу, подравнял к первой, получилась довольно объемистая пачка. Такую же пачку он принялся собирать для Хомякова.
– Вот. И от меня маленькая польза, – проговорил Хомяков поверх бумаг, уложенных по самый подбородок.
– Не споткнитесь, – благодарно ответил Колесников. – Следуйте за мной. Поднесем к лестнице, а там воспользуемся тележкой.
– Тяжелые, черти… Было бы что путное.
– Путное, – переговорил Колесников. – Только я туда сунулся, достаю первый лист – и на тебе! Письмо московского губернатора Обрезкова. Он докладывал о Николае Михайловиче Карамзине. Как тот пишет историю государства Российского, по ночам. А нетерпеливая его супруга велит холопам вести мужа в спальню.
– Что, больше не о чем было докладывать московскому губернатору? – недоверчиво протянул Хомяков.
Они подошли к столику и бухнули бумаги на его пластмассовую спину. Хомяков встряхнул замлевшие руки. Для Колесникова таскание тяжеленных бумаг было привычным занятием. Он с сомнением оглядел оставшиеся одиннадцать дел из фонда Городского физиката. Конечно, хорошо бы подложить уже доставленные документы, прежде чем покинуть хранилище.
– Ладно. Вы вот что, Ефим Степанович, – решил Колесников. – Ждите меня здесь. Я ненадолго. Подложу остатки, на душе будет легче, – он сгреб дела физиката и заторопился к дальним стеллажам, попросив напоследок Хомякова уложить в тележку принесенные из сундука бумаги.
Вскоре тишина хранилища впитала его шаги. Хомяков привалился плечом к холодной магистральной трубе. «Интересно, в этой конторе есть столовая или архивисты куда-нибудь линяют в обеденный перерыв?» – подумалось Ефиму Степановичу Хомякову.
Обычно в это время дня он принимал свою порцию шашлыка, запивая чешским пивом, которое, как правило, таилось в заначке у дяди Кеши, метрдотеля ресторана «Онега», раскинувшего свой стеклянный пейзаж неподалеку от Второй Градской больницы. Там до недавнего времени и трудился Ефим Хомяков, некогда преподаватель истории и вообще личность с весьма заковыристой биографией…
«Пожалуй, здесь и не закуришь», – еще подумалось Хомякову. Он вздохнул и для успокоения томящейся души похлопал ладонями по карману, где лежали сигареты. Чтобы подавить проснувшееся желание, надо отвлечься, и Хомяков принялся укладывать бумаги в пустую тележку. Старые лежалые листы плотно прильнули один к другому, нехотя покоряясь любопытству бывшего преподавателя истории и лаборанта прозекторской Второй Градской больницы.
Лиловые блеклые чернила лениво плели свою едва разборчивую вязь, где совершенно пропадая, а где неожиданно поражая четкой и вполне читаемой фразой. Какие-то справки, просьбы, донесения. Суета далеких лет, скука. И как среди этой преснятины архивисты выуживают интересный материал, непонятно… Ах, будет он еще с ними миндальничать – аккуратно укладывать, ровнять… Побросает в тележку, и вся недолга.
Хомяков с раздражением ухватил чуть ли не всю принесенную им кипу бумаг, занес, но не слишком удачно: пачка накренилась и, скользнув, разваливаясь в падении, упала на пол, оставив в ладонях несколько хилых папок. Ругнувшись, Ефим Степанович швырнул остаток в тележку и тяжело присел на корточки. Сгоряча он принялся закидывать бумаги в тележку, но одумался – листы лопались, заламывались, становились торчком. Влетит ему от Колесникова, это точно. Хомяков принялся сгребать бумаги в пачку, но тут его внимание привлек бесцветный твердый конверт, что выпал из общей кучи. Хомяков подобрал конверт, внутри которого виднелось вложение – несколько полос твердого картона. Он завел в конверт пальцы и выудил содержимое. Полос оказалось пять. К каждой из них прильнула шторка папиросной бумаги. Хомяков откинул шторку и увидел аккуратный ряд подклеенных почтовых марок. Голубого, розоватого и кофейного цветов. На каждой вырисовывался одинаковый женский профиль с короной в высоко зачесанных волосах… Тут же лежал толстый обрез, на котором четкие удлиненные буквы начертали слова: «Сей пакет вручен мне Государем Императором для Хранения в делах канцелярии. Министр Императорского двора, граф Фридерикс».
Хомяков поднял голову, вслушиваясь в стоялую тишину хранилища. Тяжело перевалившись на колени, он спокойно, даже с какой-то медлительной неохотой расстегнул пуговицы полосатой фланелевой рубашки и, оттопырив полу пиджака, уложил пакет с марками за пазуху.
Последней, со своей кружкой и свертком, вошла Нина Чемоданова и села в простенке между окнами, под красочным календарем с призывом хранить деньги в сберегательной кассе.
– Явилась наконец, – проворчала заведующая отделом использования Анастасия Алексеевна Шереметьева, пышногрудая особа с прямым армейским затылком, подпирающим короткую стрижку крашеных волос. – В следующий раз ждать тебя не будем.
– Клиент задержал, – оправдывалась Чемоданова. – Дед-краевед.
– Забелин, что ли? – спросила Шурочка Портнова, гостья из отдела хранения.
– Он самый. Александр Емульяныч. Я ему намекаю, обед, дескать. А он – я, Нина Васильевна, клюю два раза в день, не беспокойтесь. – И, спохватившись, Чемоданова округлила глаза в притворном удивлении: – Ты ли это, Шурочка?! Не верю!
– Я, я, – кивнула Портнова. – Сбежала от своей совы. Сказала, что в детский сад надо. А сама к вам, мои родные.
– Правильно сделала, – Шереметьева достала пакет с сушками, банку варенья и что-то еще, завернутое в вощеную бумагу.
– У меня пирожки слоеные, – оповестила Чемоданова.
– С мясом? – спросила Портнова.
– С саго. С мясом не успела, расхватали, – ответила Чемоданова. – Ой, девочки, вчера в филармонии были такие ватрушки. Третий звонок, а я, как дура, жую и жую. Четыре штуки слопала.
– Искусство, Нинка, тебя разорит, – Шереметьева расправила клеенку. – Что слушала? Стоящее? Или опять кто-нибудь из этих?
– Четвертую симфонию Брамса, – нехотя ответила Чемоданова.
– Так и знала. «Брамс – абрамс», – хмыкнула Шереметьева. – Вот куда денежки уходят, мировому сионизму.
– Между прочим, Брамс и вовсе не Абрамс. Его зовут Иоганн, он немец, если на то пошло, – не выдержала Шура Портнова.
– Ладно, ладно. Молчу. Слова уже не скажи, – буркнула Шереметьева. – Поесть не дадут, меломаны… Вот, варенье из малины… Когда наша часть стояла в Закарпатье, муж подружился с одним молдаванином. Ох и пройдоха был. Любому Брамсу сто очков вперед даст.
– Муж? – усмехнулась Чемоданова.
– Тот молдаванин. Егерем служил, охранял охотничьи угодья, областное начальство развлекалось… С тех пор его жена шлет нам варенье. Второй год за это варенье всей семьей летом наезжают. Неделями едят-пьют. Хитрющий народец. А моему ишачку все хороши. Майор Шереметьев, ваше благородие, госпожа удача.
В металлической кружке чай остывал медленно. Чемоданова в нетерпении теребила ручку. Отношения ее с начальницей нельзя было назвать дружескими, и в то же время их связывало неуемное женское любопытство, что ли? Они как бы присматривались друг к другу, точно пытались разгадать загадку. Семейная, вполне благополучная Анастасия Шереметьева, мать двоих детей, и одинокая, неустроенная Нина Чемоданова, казалось, пытались переплести судьбы, дополняя друг друга опытом своих жизней. Чемоданова еще никогда не встречала человека, который бы с такой неуклюжей заинтересованностью относился ко всему, что касалось ее далекой от достатка судьбы. Настыр-ность Шереметьевой ее отпугивала, словно предвосхищала беду…
– Ешьте, ешьте, дурехи, – с ласковой ворчливостью произнесла Шереметьева. – Посмотрим еще, кто из нас окажется прав…