— его взгляд задержался на вывеске: «1000 сорочек». Упомянутые сорочки заполняли всю витрину магазина: к иным был приложен галстук, и все вместе было аккуратно сложено и упаковано, а иные с дешевой претензией на богемный беспорядок были разбросаны внизу витрины. Тысяча сорочек — попробуй, сосчитай! Бросив взгляд налево, он прочитал: «Писчебумажные принадлежности», «Кондитерская», «Распродажа», «Рекламное агентство», «Констанция Тальмадж в “Dejeuner de Solil”»; посмотрев вправо, он встретился с еще более мрачными объявлениями: «Облачения для священников», «Прием заявлений о смерти» и «Похоронные принадлежности». Жизнь и Смерть…
Дрожь Генри Марстона усилилась; его стало попросту трясти. «Было бы неплохо, если бы это и был конец, и ничего больше не нужно было делать», — подумал он. С такой надеждой он и присел на стульчак. Но очень редко конец всему приходит именно так; немного погодя, когда он уже слишком утомился, чтобы хоть о чем-то думать, дрожь стихла и ему стало лучше. Спускаясь по ступенькам, он выглядел таким же проворным и уверенным в себе, как и любой другой служащий банка; он поздоровался с парой знакомых клиентов. Затем у него на лице появилась суровая, натянутая гримаса.
— Ба, Генри Клэй Марстон! — красивый старик пожал ему руку и уселся на стул. — Генри, мне бы хотелось продолжить наш вчерашний разговор. Как насчет ланча? Может, сходим в кафе?
— Только не сегодня, судья Уотерберри; простите, но я занят.
— Ну, тогда давай поговорим сейчас, потому что сегодня вечером я уезжаю. Сколько же эти богатеи платят тебе за то, что ты с таким важным видом здесь восседаешь?
Генри Марстон знал, что последует дальше.
— Десять тысяч плюс возмещение расходов в разумных пределах, — ответил он.
— А что бы ты сказал об удвоенной сумме, — тебе ведь надо всего лишь вернуться обратно, в Ричмонд? Ты тут уже восемь лет и даже не подозреваешь о тех возможностях, что откроются перед тобой там! И почему оба моих мальчика…
Генри почтительно слушал, но в это утро он никак не мог сосредоточиться. Он неопределенно высказался о том, что в Париже живется гораздо удобнее, и удержал себя от откровенных высказываний по поводу жизни в родительском доме.
Судья Уотерберри кивком подозвал высокого человека с бледным лицом, ждавшего у столика со свежей почтой.
— Это — мистер Визе! — сказал он. — Мистер Визе родом из нашего штата; он скоро станет совладельцем моей фирмы.
— Рад познакомиться с вами, сэр!
Мистер Визе говорил с нарочито южным акцентом.
— Вы понимаете, какое предложение делает вам судья?
— Да, — кратко ответил Генри. Он сразу признал этот тип: благоденствующий метис, полученный, по всей вероятности, от скрещивания «саквояжника» и бедной белой.
Когда Визе отошел, судья сказал, как бы извиняясь:
— Он один из богатейших людей на Юге, Генри!
Затем, после паузы:
— Вернись домой, мальчик!
— Я думаю, мы уже все обсудили, судья!
Румяное лицо, обрамленное седыми волосами, на миг показалось таким добрым; затем оно как бы поблекло, стало казаться некрасивым и в нем появилось нечто от машины — нечто убийственно-сосредоточенное и не по-европейски мрачное. Генри Марстон уважал эту открытость — он научился этому на работе в банке, где ему приходилось сталкиваться с ней ежедневно, подобно тому, как смотрителю музея приходится каждый день своими собственными руками касаться прекрасных экспонатов, свершивших длинный путь во времени и пространстве. Но это не давало никаких преимуществ судье; на вопросы, которые задавала жизнь Генри Марстону, ответы можно было найти лишь во Франции. Каждый день в полдень, когда Генри шел домой на обед, он оставлял позади себя все семь поколений своих предков из Виргинии.
Домом ему служила прекрасная, просторная квартира в здании на рю Мон, которое раньше, до реконструкции, служило дворцом одному из парижских кардиналов эпохи Ренессанса — это было именно то, чего Генри не смог бы себе позволить в Америке. Шопетт, опираясь на нечто большее, чем просто строгий традиционный вкус французских буржуа, прекрасно обставила квартиру и каждое утро грациозно перемещалась по ее просторам вместе с детьми. Она была хрупкой блондинкой итальянского типа, с прекрасными, крупными чертами лица и живыми, печальными глазами настоящей француженки, которые очаровали Генри, едва он увидел их в одном из пансионов Гренобля, в 1918 году. Двое сыновей были похожи на Генри, который за несколько лет до начала войны был избран «Прекраснейшим юношей Университета штата Виргиния».
Взойдя по двум широким лестничным пролетам наверх, Генри остановился в холле, чтобы отдышаться. Несмотря на тишину и прохладу, казалось, в воздухе повисло что-то непонятное и страшное. Генри услышал, как часы внутри квартиры пробили час, и вставил ключ в замок.
Дверь открылась. Перед ним стояла горничная, служившая в семье Шопетт уже тридцать лет. Ее рот был приоткрыт, словно она собиралась что-то крикнуть, но позабыла слова.
— Бон жур, Луиза!
— Монсеньор?
Он бросил свою шляпу на стул.
— Но, монсеньор… Я думала, что монсеньор, как и сказал по телефону, заедет в Тур за детьми?
— Я передумал, Луиза.
Он сделал шаг вперед — и его последнее сомнение рассеялось, когда он увидел плохо скрытый ужас на лице женщины.
— Мадам дома?
Одновременно он заметил мужскую шляпу и трость на столике, и в первый раз в жизни он услышал тишину — громкую, поющую тишину, давящую, словно тяжелые удары грома. Затем, когда показавшееся бесконечно долгим мгновение закончилось, он услышал тихий, испуганный крик горничной и ворвался в комнату.
Часом позже доктор Дерокко с медицинского факультета позвонил в дверь квартиры. Ему открыла Шопетт Марстон — с лицом, выражавшим судорожное напряжение. Они поприветствовали друг друга по-французски; затем:
— Мой муж чувствовал себя нехорошо уже несколько недель, — отрывисто произнесла она. — Несмотря на это, он не жаловался, чтобы меня не беспокоить. Но сегодня вот неожиданно упал в обморок; он не может разговаривать и не может даже пошевелить рукой. Все это, должна я сказать, случилось так скоро из-за моей неосторожности — в общем, между нами произошла ужасная сцена, мы поссорились, и иногда — когда муж сильно волнуется — он… плохо понимает по-французски.
— Я его осмотрю, — сказал доктор, подумав: «Некоторые вещи понимаются одинаково на любом языке».
В течение следующих четырех недель несколько человек слушали странные монологи о тысяче сорочек и о том, как все население Парижа постепенно приобретает наркотическую зависимость от паров дешевого бензина… Этими «избранными» стали лечащий врач-психиатр, не склонный верить ни в какие заявления пациентов, сиделка из «Американского госпиталя» и, наконец, Шопетт, — напуганная, но все такая же дерзкая, хотя по-своему глубоко сожалеющая о случившемся. Месяцем позже, когда Генри проснулся в знакомой, освещенной тусклой