– Давайте пошлем в Москву,– предложил Ринтын.– Если и там отвергнут, то я даю слово – больше ни строчки не напишу.
– Ну что же,– согласился Георгий Самойлович,– пошлем в Москву. Разумеется, не принимая во внимание вашу необдуманную клятву.
В тот же день в Москву ушел объемистый пакет с двумя рассказами Ринтына.
К рукописи было приложено письмо Лося, в котором он уместил в одну страничку биографию Ринтына от его рождения в Улаке до поступления в Ленинградский университет.
24
В городе уже чувствовалась весна. В Соловьевском садике громче зачирикали воробьи. Ринтын и Маша шли по набережной Невы. Не по той ее части, по которой прохаживалась нарядная публика, а за Семнадцатой линией, где у каменной стенки набережной стояли старые парусники, обтрепанные суденышки, отдыхали от морских бурь усталые корабли. Бронзовый Крузенштерн смотрел на людей, слегка наклонив голову. Он был совсем не похож на парадные городские памятники. Прославленный мореплаватель, казалось, ненадолго отделился от толпы и остановился в глубокой задумчивости.
Напротив грохотал металлом судостроительный завод, в воду гляделись грустные портальные краны, блестела искрами электросварка и доносились протяжные крики корабельных команд.
Ринтын сказал Маше:
– Наверно, я все-таки счастлив…
– И я,– как эхо, отозвалась Маша.– Мне так хорошо с тобой. Порой бывает такое чувство, что все это сон, проснешься – и все пропадет.
– Это правда,– задумчиво ответил Ринтын.– Почему так? Когда человеку очень хорошо, он всегда боится, что счастье уйдет, что оно продлится совсем недолго.
– И ты боишься? – спросила Маша.
– Иногда боюсь,– признался Ринтын.
Город уже не был для Ринтына чужим, и в его облике было нечто такое, что крепко связывалось с образом Маши. Может быть, оттого, что он встретил свою любовь в городе и перенес теперь чувства и на каменные дома, широкие проспекты и набережную с кораблями. Гулять по городу было каждый раз радостью, в душе рождались какие-то неясные желания, хотелось что-то сделать достойное этого города.
На тротуаре стояла каменная тумба – древняя коновязь для извозчиков. Маша показала на нее и сказала:
– На этой тумбе я просидела целый день и полночи, когда узнала, что мама умерла. Ее увезли вот в эту больницу. У нее дистрофия была уже в такой стадии, когда ничто не могло помочь. Но все-таки я надеялась, хотя врач сразу меня предупредил, чтобы зря не ходила: мама все равно умрет. Тогда говорили прямо. И это не было жестокостью. Хуже было бы вселить в человека пустые надежды и заставлять ослабевших тащиться по городу проведывать своих обреченных родственников… А я все равно не поверила и через несколько дней пришла сюда. И сейчас здоровый человек без особой нужды не пройдет пешком от набережной Обводного канала до Невы… А тогда я шла голодная, слабая.
Голос у Маши дрогнул.
Ринтын положил ей на плечо руку.
– Не надо вспоминать.
– Легко сказать: не надо вспоминать. А если это сидит в сердце и уже никогда не забыть? – Маша смахнула навернувшуюся слезу и изменившимся голосом попросила: – Толя, расскажи мне о своей матери.
Прежде чем что-то сказать, Ринтын попытался воскресить в памяти немногие встречи с матерью. С тех пор как он начал помнить себя, он жил в семье дяди Кмоля и только из разговоров знал, что где-то далеко в Анадыре живет его мать. Как он ждал ее приезда в Улак! Все селение говорило, что на большом железном пароходе едет брат дяди Кмоля Гэвынто со своей женой красавицей Арэнау. Некоторые при этом вспоминали, что Ринтын сын этой женщины.
Холодными светлыми ночами Ринтын сидел на берегу океана и смотрел на горизонт в ожидании заветного дымка. Но все корабли шли мимо Улака, далекие, недоступные, красивые. В туманные дни ревел сиреной маяк, и из плотной серой завесы ему откликались пароходные гудки.
И все же корабль пришел. Ринтын стоял в толпе встречающих, пытался пробраться вперед, но его отталкивали в задние ряды: каждому хотелось посмотреть на человека, который учился в Ленинграде, работал в окружном центре на такой высокой должности, что название ее никак не выговорить с непривычки.
Гэвынто и Арэнау шли, окруженные толпой, в ярангу дяди Кмоля, а где-то сбоку семенил Ринтын и вместе со всеми смотрел на ту, которая дала ему жизнь. Ему не было обидно, что в суматохе встречи о нем позабыли. Наоборот, ему было приятно, что он любуется красотой матери со стороны, будто чужой.
Потом, когда о Ринтыне все-таки вспомнили, он испытал сладкую горечь от мысли, что ему никогда так и не придется привыкнуть к тому, что Арэнау его мать, самое родное существо на свете. Может быть, это происходило оттого, что Арэнау смотрела на неожиданно и незаметно для нее выросшего сына скорее с удивлением, чем с нежностью.
Гэвынто и Арэнау поселились в Улаке и выстроили собственную ярангу. Некоторое время Ринтын жил вместе с ними, но мать была занята собой и не обращала внимания на то, как помыкал маленьким пасынком отчим Гэвынто.
Иногда Ринтын замечал, что Арэнау немного стыдится своего слишком большого сына, порой хочет его приласкать, но удерживается. Когда отчима выбрали председателем колхоза и в яранге Гэвынто начался долгий пьяный праздник, Арэнау вообще забыла о существовании сына, и Ринтына обратно забрал жить к себе дядя Кмоль.
Морозной ночью Арэнау умчалась на быстрой нарте одного из друзей отчима Гэвынто – Таапа в другое селение и по дошедшим до Улака слухам вышла там за него замуж.
Долгое время после этого Арэнау и Ринтын не виделись. В последний раз Ринтын встретил ее в кытрынском магазине. Она испуганно посмотрела на сына и удивленно сказала: “Это ты такой большой?”
Ринтын рассказал обо всем этом Маше, и она тихо заметила:
– Теперь я понимаю, почему ты никогда не вспоминал свою мать…
Нельзя отнять у человека память. Все, что было, навеки сохраняется, и, может быть, именно этим человек и отличается от иных живых существ на Земле. Когда поэт сказал: “Остановись, мгновенье, ты прекрасно!” – он звал память, чтобы она запечатлела красоту. Желание сохранить красоту вызвало появление живописи, поэзии и музыки. Но память запечатлевает не только прекрасное, но и горести и беды, выпавшие человеку в жизни. Если бы не было этого свойства человеческой памяти, не было бы и возможности оберегать будущие поколения от ошибок. Память ежеминутно предостерегает словами Фучика: “Люди, будьте бдительны!..”
Странно, но Маша очень редко вспоминала о блокаде. Иногда Ринтын просил ее рассказать об этом, а она ограничивалась односложными ответами или раздраженно говорила:
– Охота тебе слушать про это? Ведь ничего хорошего нет!
Да, Ринтын понимал, что ничего хорошего в голодной жизни нет.
Давно ли он сам, голодный, дрожащий от холода, выползал из яранги и смотрел в заснеженную даль океана, чтобы первому увидеть Кмоля. А когда дядя шел без добычи, разум долго не мог поверить тому, что видели глаза, и до самого последнего мгновения теплилась надежда: а вдруг все же есть добыча, хоть кусочек обглоданной белым медведем нерпы…
Весна в городе начиналась в садах и парках. На улицах ее было трудно уловить, потому что отовсюду счищали снег, и в зимние дни лишь стужа, сочившаяся из каменных улиц, говорила о суровом времени года. Но и в парках признаки весны надо было ловить вдали от расчищенных пешеходных дорожек, под деревьями, под голыми сиреневыми кустами.
Сугробы щетинились на солнце мельчайшими сосульками, снег покрывался матовой коркой, которую можно заметить, только приглядевшись. В тундре корка хорошо видна в низких лучах оживающего солнца. В городе низких солнечных лучей не бывает. Они разбиваются о высокие дома, церковные купола, ломаются о золотые шпили Петропавловской крепости и Адмиралтейства.
У каменных берегов обнажился синий лед. Он ломался и прогибался точно так же, как прибрежный лед на улакской лагуне. Хотелось сойти с камня на реку и походить по зернистому снегу, чтобы подошвы ботинок побелели, как белеют подошвы охотничьих торбазов на весеннем морском льду. Но на набережной стояли милиционеры и никого не пускали на реку.
Нева очищалась быстро, сказывалось быстрое течение. Зато какое удовольствие было наблюдать, когда шел ладожский лед. Он шуршал и звенел под каменными спинами мостов, вставал заторами у быков и устоев, рушился и шел дальше, навстречу морскому ветру.
На ладожском льду уже сидели чайки – белые, где-то отмывшие за зиму городскую копоть.
Через день-два Нева стояла чистая ото льда. Она рябилась под весенним ладожским ветром и ждала военные корабли Первомая.
Перед праздником Ринтын получил коротенькое письмо из Москвы, извещавшее его, что его рассказы приняты и будут напечатаны в ближайших номерах журнала.