За последние дни Маша как-то изменилась, слегка осунулась, а в глазах появилось незнакомое выражение. Иногда она беспричинно раздражалась, на кого-то злилась и подолгу лежала на кровати, глядя в стену, украшенную линялыми старыми чертежами.
И среди других мыслей откуда-то у Ринтына иногда появлялась одна: а вдруг Маша разлюбила и жалеет, что вышла за него замуж? Что может быть у них впереди? Жизнь в чукотском стойбище, учительство в школе и долгие холодные пурги в полярную ночь? Вот она говорит, что комнатка, в которой они живут, плоха и холодна, но на родине Ринтына иные были бы рады и такому жилищу. Там еще много надо работать, чтобы сделать жизнь достойной звания человека. Все строить своими руками. Нигде так не тепло и уютно, говаривал часто дядя Кмоль, как в яранге, выстроенной собственными руками.
Ринтын и Маша ехали поездом через весенний лес на станцию Всеволожскую. За окнами проносилась земля, покрытая свежей зеленью. Между деревьями мелькали домики, зеркала озер, поляны, залитые солнцем. На речных лугах паслись стада коров, во дворах копались куры, а петухи сидели с превеликой важностью на каком-нибудь возвышении и провожали взглядом проносящийся поезд.
Свежая зелень, цветы у железнодорожной насыпи имели такой праздничный вид, что хотелось петь.
– Как хорошо! – не удержавшись, восхищенно сказал Ринтын.– Все-таки это прекрасно, когда на земле что-то растет! Маша, посмотри сюда!
Маша хмуро глянула в окно, хотела отвернуться и тут встретилась глазами с мужем. И вдруг она всхлипнула и заплакала.
– Что с тобой? – забеспокоился Ринтын.– Почему ты плачешь? Если не хочешь сказать, не говори, только не плачь.
Он не мог смотреть на плачущую жену, потому что видел ее такой впервые, и это было так неожиданно и страшно, как будто вдруг вместо Маши на вагонной скамье появилась чужая, незнакомая женщина.
– У меня будет ребенок,– еле слышно произнесла Маша.– Так уж получилось… Не сердись на меня, Толя.
Ринтын долго соображал и никак не мог взять в толк, что же случилось.
– И потом… Потом мне жалко его было – ведь это же наш с тобой первенец,– сквозь слезы продолжала Маша.
– Что ты сказала! Маша, да это такое дело! – Ринтын не находил слов от вспыхнувшей радости.– Милая, спасибо тебе большое.– Не обращая внимания на пассажиров, он поцеловал ее.
– Ты правда рад, Толя? – смахнув слезы, спросила Маша.
– Ну как ты можешь спрашивать? – даже рассердился Ринтын.– Долго живу я среди вас, людей, выросших в городе. Думал, все уже знаю и даже тайные ваши мысли, которые вы прячете, и все же случится иногда такое, что только руками разводишь и удивляешься. И теперь – почему ты говоришь о нашем ребенке, будто ты передо мной провинилась? Разве можно так говорить о радости?
– Толя, милый,– наконец-то Маша улыбнулась,– вот ты сказал о людях, выросших в городах, а они много-много раз подумают, прежде чем заводят ребенка. И жилье нужно, и расходы увеличиваются, и всякое другое…
– Все это ерунда! – заявил Ринтын.– Отказаться от детей – это все равно что отрицать жизнь. А потом, что это за выражение: заводить ребенка? Заводят мебель, скотину, на худой конец, собаку. А человек рождается – и все. Ну есть такие, которые по болезни не могут иметь ребенка, а нормальный бездетный человек – это потенциальный убийца!
– Ну это ты уж слишком, Толя,– сказала Маша,– по-моему, лучше не иметь ребенка, чем обрекать его на голодную и нищую жизнь.
– Если бы все так думали, человечество давно бы вымерло,– ответил Ринтын.– Что ты подразумеваешь под нищей и голодной жизнью? Вот у нас в яранге, у дяди Кмоля, всякое бывало: и сытно и голодно. Приходилось есть жижу из увэранов. Знаешь, что это такое? В этих ямах обычно хранится мясо. Годами сваливаются туда копальхен, туши нерп и лахтаков про запас. На дне образуется слой отнюдь не благовонной жижи, в которой попадаются и целые куски. Так вот мы, дети, и такое ели и были счастливы. А сейчас я думаю, что даже из семьи, живущей в подвале ленинградского дома, родители ни за что не согласятся отдать ребенка на воспитание в ярангу дяди Кмоля, потому что там отвратительные условия, нищета и часто голодают. А яранга дяди Кмоля, да будет тебе известно, считалась в Улаке зажиточной, теплой и сытной… Так что не беспокойся – своего сына мы вырастим,– убежденно закончил Ринтын.
– Ты уже уверен, что у нас будет обязательно сын? – усмехнулась Маша.– А вдруг родится дочка? С раскосинкой в глазах, смуглая, как ты. Ты ее обязательно научишь чукотскому языку. С самых малых лет. Дети быстро усваивают язык – это доказано.
– А мальчику что же, не нужен чукотский язык? – возразил Ринтын.– И его научим.
Местность Ринтыну и Маше очень понравилась. За густым сосновым лесом почти не видны домики. Речка перегорожена плотиной.
– Здесь ты меня научишь плавать,– сказал Ринтын, показывая рукой на водоем.
– Я и сама-то неважно плаваю,– призналась Маша.
Георгий Самойлович занимал половину дома с поржавевшей железной дощечкой, на которой было написано: “Литературный фонд СССР. Ленинградское отделение”.
– Это что такое Литературный фонд? – спросила Маша.
– Здесь живут писатели, которые не пишут, а в некотором роде находятся в запасе,– шутливо ответил Ринтын, но Маша шутку не поняла и решила, что это так и есть на самом деле.
К вечеру с помощью Георгия Самойловича нашли комнату на окраине поселка. Комната была на втором этаже, чистенькая, но очень маленькая. И все же это был не угол, а отдельная комната на целое лето!
– Вот уж поработаю! – сказал Ринтын.
Через несколько дней по настоянию Ринтына Маша съездила в город и уволилась с работы.
Она получила деньги, отпускные, а Ринтыну выдали летнюю стипендию. Скромно можно было прожить половину лета, а там видно будет…
Утром Ринтын садился за работу, и перед ним все яснее вырисовывалась книга: она должна состоять из отдельных рассказов и в то же время быть единой. Некоторые герои будут главными в одних рассказах, в других на первое место выйдут те, которые только упоминались ранее.
Несколько рассказов по совету Лося Ринтын отправил в один московский журнал. И однажды получил номер журнала, где был напечатан рассказ.
Это было так неожиданно, что он много раз повторил вслух свое имя, черневшее на белой бумаге журнальными буквами, чтобы поверить в действительность.
Рассказ претерпел третье превращение: он читался совсем по-другому, чем напечатанный на машинке. Он как бы уже окончательно отделился от автора и существовал независимо от него, жил своей жизнью. Порой при чтении возникало такое чувство, будто кто-то чужой следит из-за ровных строк за Ринтыном отчужденным, ревнивым взглядом. Буквы крепко стояли на белой бумаге, и, если бы потребовалось еще что-то изменить или переделать, у автора не хватило бы сил нарушить буквенный строй.
26
В лесу шумел дождь. Крупные капли бились о листья, густую сетку хвои, дробились и сыпались на землю мелкой водяной пылью. На земле было почти сухо. Вся влага оставалась на ветвях деревьев, и, когда Ринтын задевал хвоистую лапу, на него обрушивался ледяной душ.
Грибы прятались под деревьями, как люди от дождя. Они обычно стояли вместе, дружно, крепко вцепившись корешками в теплую, еще хранившую летнюю жару землю. Ринтын брал их подряд: уже потом, дома, Маша рассортирует – какие съедобные, какие поганые.
Небо серое уже несколько дней. На нем будто и нет вовсе солнца. Просто светлел весь небосвод, а к вечеру тускнел. По мокрому шоссе торопливо бежали машины. Из-под брезента торчали полосатые матрацы, стулья, тазы, блестели спинки никелированных кроватей. У борта сидели загорелые дачники и грустно смотрели на проносящийся мимо пожелтевший осенний лес.
Денег не было. Каждое утро Ринтын ходил в лес и приносил грибы. На первое был грибной суп, на второе – жареные грибы с картофелем.
Потом Ринтын садился работать и говорил погрустневшей жене:
– Бернард Шоу прожил девяносто шесть лет только потому, что не ел мяса. У него была своя система питания, которая сохранила его на многие годы.
По железной крыше дождь стучал совсем не так, как в лесу. Здесь он был раздраженный, злой и барабанил настойчиво и высокомерно. Он вбивал мысль о том, что Бернард Шоу не стал бы морить голодом свою беременную жену. Если бы он не мог заработать пером, пошел бы грузить дрова на Всеволожский лесоторговый склад. Или в крайнем случае не постеснялся пойти занять денег у Лося. Ринтын не раз, мысленно прорепетировав сцену займа, убеждался, что это невозможно. Он никогда не говорил с писателем о деньгах, и беседы их касались проблем творчества и литературы.
Рассказ не шел. Лодка воображения тащилась по сухому песку с великим трудом. След был глубокий, а движения не было. Рожденные в муках слова умирали на бумаге, едва прикоснувшись к белому полю. Стыдно было перечитывать написанное, до того оно было беспомощным, вялым, серым и никому не интересным.