Стоило мне утром или ночью открыть окно или подойти к дверям, все мое существо переполнялось радостью. Ветер синими волнами накатывал на поле, колокола звонили, и все кругом было несказанно прекрасным.
Там, где я начинал как поэт, я начинал и как человек, я был словно бы новорожденный. Каждый день мир являлся мне обновленным, точно умирал на ночь, а ранним утром воскресал из мертвых. Я был свободен как никогда прежде и никогда потом. В те дни любая мысль была частью жизни, а любой живой образ — мыслью.
Чтобы прийти в восторг, мне не нужна была никакая реальность. Само ощущение жизни восхищало меня и рождало во мне любовь, сквозь все стены и ограды устремлявшуюся в бесконечность, к любому, первому попавшемуся объекту.
На улице, среди звона и грохота, меня охватывало ощущение покоя, словно я навек застрахован от неудач. Все кругом меня голубело, как реющие флаги, алело, как девичьи губы, сияло юной радостью, как глаза и щеки ребенка. А потом я вдруг видел печать серьезности на смеющемся человеке, печать смерти — на живом. То туда, то сюда — в непрерывном движении; сверкающие дни походили на налитые спелостью плоды, и как прекрасно было то, что люди и дела их не стояли на месте.
Я видел не одно солнце, я видел множество солнц! Все прекрасное буквально ослепляло меня. Иногда я опускался на колени в своей комнате, и сложив руки, молил всевышнего не лишать меня своей милости. Не знаю, что я под этим подразумевал. В душе я смеялся над своими детскими причудами, но был вполне серьезен, вознося молитву. Молиться — это все равно что сочинять стихи. Каждое стихотворение — своего рода молитва. И еще я испытывал ни на что не похожую, особую радость от коленопреклонения и смиренной молитвы. Никто меня не видел. Я был свободен и потому мог в своем уединении вести себя так, как считал нужным.
Я помню каждую малость. Все, что тогда происходило вокруг меня, мило моему сердцу, и слова былого звучат в настоящем, точно утренний перезвон колоколов. Все было напоено и расцвечено любовью. Я как сейчас вижу перед собой кровать, стол, лампу, мелочи, которые ничего бы не значили, не будь с ними связана та радость, что пронизывала тогда все мое существо. Подчас наше величие зависит от мелочи, и я не могу забыть ни того, ни другого.
Комната моя была полна счастьем и тоской по справедливости. Мысли вновь и вновь, с упорством влюбленности, возвращаются назад, к тому времени. По вечерам я совсем иначе любил свой мир. На изгородях и дорожках пламенело заходящее солнце. Открыть окно, подставить грудь прохладному ветерку, все чувства, все ощущения принять как неизбежность истинного столкновения человека с желанием и необходимостью. Все это глубоко волновало мою душу, преисполняя ее нового, все более высокого доверия к миру.
Однажды ночью на дороге я увидел человека, которого принял за Иисуса Христа, хотя и знал, что он простой смертный. Но для меня он был высшим существом. Многое я воспринимал подобным образом. Все было близко, хорошо знакомо и в то же время чуждо. Я и сам себя воспринимал странно, двойственно, так сказать, фигурально. Небо было не только надо мной, но и во мне. Как будто раньше я блуждал впотьмах, на ощупь, а теперь, очнувшись от смутного сна, обрел уверенность и ясность. Мне хочется хлопать в ладоши и кричать «браво», когда я думаю о том милом, нежном, чудесном времени. Те хрупкие и незыблемо прочные дни всегда со мной. Да, те часы дарят меня счастьем. Зеленые луга, неясные очертания Альп и домики — все становилось песнью, что звучала над холмами и долинами и, ликуя, словно бы воспаряла над обыденностью. Легкие и суровые ветра проносились над моей головой, как и над всем миром. Восходящее солнце пьянило меня. Будущее походило на море, а настоящее — на зеркало, в котором верно отражались веселье и красота мира. Какое-то чудо, возбуждавшее все чувства, звучало в воздухе, доносилось к нам с порывами ветра.
Ночью звучали звезды, словно пели песни, а луна кричала мне: ты должен взмыть из ограниченности в бесконечность, из тесноты в бескрайнюю ширь непринужденности! Я жил в состоянии восторга и упоения. Дух мой бодрствовал. Жизнь была всем и в то же время ничем, я привлекал ее к себе, целовал, выбрасывал прочь, точно она была чем-то второстепенным. Иной раз я пребывал словно бы вне себя, я летал вкруг себя, кружил над собой наподобие орла. Нельзя не упомянуть и о том, что иногда по утрам я позволял своей подруге уговорить меня просто съесть яблоко, вместо того чтобы распивать кофе, чинно и обстоятельно.
О, это было желание и наслаждение с утра и до поздней ночи! Однажды во сне меня поцеловала девушка. Ее поцелуй был сродни всем другим поцелуям, поцелуям солнца при свете дня и поцелуям луны, которую я любил и славил.
Не скрою, когда с наступлением сумерек я стоял у себя в комнате, прижавшись лбом к оконному стеклу, я не сознавал, как мне хорошо от этого. Ветви деревьев я сравнивал с детскими ручонками, которые тянутся к вам, словно бы взывая: ради бога! Ну ради бога! А потом — море тумана, и я, и стихи, часть которых рождалась тут же, а часть еще только зрела, стихи, еще не родившиеся, и те, другие, уже написанные. Всему, что я испытывал в связи со светом и любовью, я старался как можно проще и как можно скорее придать форму. Ведь с каждым вздохом могло что-то произойти, я мог что-то надумать, что-то постигнуть, выиграть. Поэт всегда как бы стоит перед невиданной манящей пропастью. Я падал во мрак, дабы вознестись к свету.
Как-то раз я шел по Вокзальной улице к одному банкиру, хотел лично представиться ему и поговорить о временной работе. Но поскольку я не смог быстро ответить, что такое «ультимо», то меня отпустили небрежно-сочувственным мановением руки, и я опять мог ринуться к себе за город, в поля, чему был несказанно рад. «Ультимо» означает «конец», прекрасное же казалось мне бесконечным, да так оно и было. Я в то время работал лишь по мере надобности в какой-то призрачной адвокатской конторе и мой высокопоставленный принципал горько сетовал на то, что я оставляю в ящике хлебные крошки. Незачем здесь прикармливать мышей — так мне было сказано. А еще я иногда работал, уж не знаю, с успехом или без, в книжной лавке, доверху набитой книгами. Позднее я нашел постоянную работу в Институте финансов.
В то время я никогда не унывал. Я всегда был весел, всегда в необычайно приподнятом настроении! Да, это было чудесно!
Последний этюд в прозе
© Перевод Е. Вильмонт
Вероятно, это мое последнее произведение в прозе. По разным соображениям я вынужден уверить себя, будто для меня, подпаска, сейчас самое время покончить с писанием рассказов и рассылкой их по редакциям, то есть отступиться от очевидно непосильного для меня занятия. С легким сердцем я хочу оглядеться в поисках другой работы, дабы снискать хлеб насущный.
Что я делал на протяжении десяти лет? Чтобы ответить на этот вопрос, я вынужден, во-первых, вздохнуть, во-вторых, всхлипнуть, а в-третьих, начать новую страницу или даже новую главу.
Десять лет я непрерывно писал маленькие рассказы и новеллы, которые редко оказывались пригодными. Чего только не приходилось терпеть! Сколько раз я восклицал: «Никогда больше не буду писать и рассылать рукописи тоже никогда не буду!» Но иногда в тот же день, а иногда на следующий опять садился писать и отсылал в редакции новый товар, так что сегодня я и сам не понимаю тогдашних своих действий. То, чего я достигал рассылкой рукописей, не удастся повторить никому на свете. Это совсем особый случай, и он, в своей смехотворности, заслуживает даже расклейки на афишных тумбах, чтобы каждый мог подивиться моему чистосердечию. Ничего похожего никогда уже не будет. Создавая и выпуская на волю удобочитаемые рассказы, я проявлял неслыханную ретивость и неописуемое терпение. Они разлетались из моей часовой, сапожной или портняжной мастерской подобно голубям из голубятни или пчелам из улья. Комары и мухи не жужжат и не летают взад-вперед прилежнее, чем летали взад-вперед мои рассылаемые по редакциям рассказы.
Как поступали господа редакторы с теми грудами набросков, этюдов, статей и рассказов, которыми я их заваливал? Они читали их, обнюхивали, обшаривали глазами, принимали к сведению и складывали в свои ящики или хранилища, где рукописи оставались ждать своего часа.
Скоро ли наступал этот час? О нет! Скоро — никогда. Иной раз годы проходили до выхода в свет, а несчастный автор в своей мансарде рвал на себе волосы.
То, что я с радостью писал и гнал от себя прочь, складывалось в укромном месте и медленно старилось. Строчки, фразы, страницы горестно гибли в спертом воздухе ящиков, ссыхались и жухли. То, что я создавал свободно и весело, я сам заставлял стариться, вянуть, бледнеть и блекнуть.
Один раз по-юношески свежая, румяная, круглая красавица-новелла целых шесть лет провалялась на одном месте, пока совсем не иссохла. Когда она наконец выглянула на свет божий, иными словами, вышла из печати, я плакал от радости, как охваченный нежностью несчастный отец.