— Оттого и власть такова, — поддержал другой. — Немцы — вот это была власть! Скажут слово — свято. Не сделаешь, шкуру спустят!
— Ох, наши тоже могут шкуру спустить! — подтвердил третий. — Тебе, видать, не приходилось обращаться в учреждения или покупать лес? А то намытарился бы!
Дядя Мурма вынул изо рта трубку, сплюнул сквозь зубы и заключил:
— Если уж кто-нибудь из наших дорвется до власти — аминь! Хуже их нет! Перед выборами крестьян превозносят до небес — и край, де, крестьянский, и вы, де, опора государства и будущее народа! А пойди-ка в учреждение, там какая-нибудь расфуфыренная барышня в короткой юбчонке нос морщит и говорить с тобой не желает, а какой-нибудь господчик с протертыми локтями еще и накричит на тебя. У каждого выпрашивай милостыню!
Васарис попытался заступиться за новую власть и чиновников:
— Все это, дядя, может, и правда, но первое время надо потерпеть. Чиновники у нас еще неопытные, а зачастую и необразованные. Подождите лет десять. Вот получат люди образование в наших школах, тогда и порядки будут лучше.
— Дай-то бог, — скептически согласился дядя Мурма, — но пока что правды нет. Одни хотят поскорей разбогатеть, денег награбить, другие пьянствуют, гуляют, третьи заделались большими господами, а работать честно никто не хочет.
Услыхав, что Людас собирается поселиться в Каунасе и станет там директором гимназии, одни жалели, другие радовались, что, в случае надобности, будет к кому обратиться за помощью. Радовались и те, которые хотели сына или дочь определить в гимназию, — они надеялись извлечь пользу из родства с директором.
Отобедав и отужинав, наговорившись, наохавшись в утешившись, гости, наконец, разъехались.
Людас чувствовал себя подавленным, разочарованным. Нерадостны были его первые деревенские впечатления.
«В деревне, — думал он, гуляя по саду, — все еще царят темнота, эгоизм, косность. Крестьяне еще не скоро поймут, что надо стремиться к общему благу. Но в то же время они многое замечают и настроены критически. Каждый ошибочный шаг правительства вызывает в них не только разочарование, но и упорное противодействие, неуверенность в будущем. Они могли терпеть от русских и немцев, безучастно взирать на действия чужих, но своим ничего не прощают и ничего не забывают».
Людас Васарис никогда не стремился сблизиться с деревней. Теперь же, по прошествии десяти лет, едва уловив пульс деревенской жизни и услыхав кое-какие высказывания, он понял, что все ему тут чуждо и что сам он всем чужой. Людас заметил, что крестьяне, даже его близкие родственники, высказывались неохотно, побаивались и стеснялись его. Если он возражал, то они, хоть и соглашались порою, но лишь на словах, из вежливости, не по убеждению.
Людас чувствовал, что, отойдя от церкви, он станет преступником в глазах крестьян. Кто-кто, а они, наверное, не поймут и не простят ему этого.
Васарис горько усмехнулся, вспоминая, как восхищались им женщины, когда он служил обедню. Внезапно он с беспощадной ясностью увидел, каким фальшивым путем он идет и сколько двойственности в нем самом и его поступках. Никогда еще эта двойственность так не угнетала его, как в этот вечер. Правда, он и прежде ощущал ее, но раньше его поступки не были диаметрально противоположны этическим нормам, установленным церковью и исповедуемым всеми верующими. Сегодня это случилось впервые; как ни изворачивался он и как ни оправдывал себя сложившимися обстоятельствами, но в глубине души чувствовал себя униженным и неправым.
Нарастало желание освободиться от унижения, сбросить гнетущую тяжесть, избавиться от двойственности. Он жаждал услышать о себе мнение стороннего наблюдателя, хотя бы и нелестное.
Теперь-то Васарис уж твердо знал, в каком направлении ему идти, к какой цели стремиться.
Но думать — это одно, а делать — другое, и Васарис публично признал себя ксендзом, не желая этого, да и не имея на это права.
Желанное освобождение было еще очень далеко.
VI
В субботу Людас, как и намеревался, вернулся в Каунас. Еще перед отъездом в деревню он перевез чемоданы к Индрулису и теперь устроился в предоставленной ему комнате. Распаковал свое небогатое имущество, прибрал постель и письменный стол и, поняв вдруг, что у него впереди много свободного времени, облегченно вздохнул. Его радовало, что, отслужив дома обедню, он, вероятно, надолго освободился от подобных обязанностей.
На следующий день, в воскресенье, Васарис не служил обедни, но как рядовой верующий пошел в костел. Смешавшись с толпой, он следил за богослужением. Ему казалось, что никогда не ощущал он такого религиозного подъема, когда совершал службу сам.
Выйдя из костела, Васарис уже повернул к дому, как вдруг кто-то тонким хрипловатым голосом окликнул его:
— Людас! Откуда ты?
Пятрас Варненас, его старый знакомый, некогда исключенный с третьего курса семинарии, широко улыбаясь, протягивал ему руку. Васарис знал, что Варненас вскоре после войны окончил университет, живет в Каунасе и читает курс литературы. Он и сам собирался отыскать старого приятеля, поэтому искренне обрадовался встрече.
Они повернули на Лайсвес аллею, делясь воспоминаниями и впечатлениями, рассказывая каждый о себе. Прервав разговор, Варненас оглядел Васариса и, взяв его за локоть, спросил:
— Скажи, Людас, только не обижайся: ты еще ксендз или нет? Вид у тебя, братец, декадентский, и наслушался я о тебе всяких сплетен.
— Я и есть декадент, — пошутил Васарис. В этот пасмурный день на нем был широкий, неопределенного цвета дождевик, какие носили не только мужчины, но и женщины. — Декадентом меня называют ваши критики. Что же, я нисколько не сержусь за это прозвище. Ничего нег прекрасней декадентской поэзии. А ксендз я или нет, считай как хочешь!
— Но все-таки как же тебя называть — господином Васарисом или ксендзом?
Васарис с минуту поколебался:
— Знаешь что, Пятрас, при незнакомых ксендзом меня не называй.
Впервые этот вопрос был задан ему так прямо, и впервые он так открыто отрекся от сана. Варненас стал серьезным.
— Я всегда считал, что сутана не для тебя. Но, говоря откровенно, думал, что раз ты ее надел, то никогда уже не сбросишь. Да и стоит ли?
— Сбросить ее труднее, чем тебе кажется. А что касается того, стоит или нет, это уже вопрос убеждений, взглядов и склонностей. Я и сам еще не решил его окончательно.
— Жаль! Раз уж ты приехал в Литву, следует теперь же решить, кем ты хочешь быть. Потом будет труднее.
— Это-то я прекрасно понимаю, но понимать мало. Это надо пережить. Надо дойти до этого не только рассудком, но и сердцем. Чтобы принять решение, одной воли недостаточно.
С минуту оба шли молча. Варненас заинтересовался Васарисом еще в семинарии, в течение долгих лет разлуки следил за поэтическим ростом товарища и часто думал о том, как сложится его жизнь. Теперь ему было интересно проверить свои предположения. Между тем они свернули с Лайсвес аллеи на площадь Венибе и уселись на уединенной скамье в садике военного музея. Варненас, сгребая песок тросточкой, сказал:
— Вот в какой переплет попадает порой человек. В семинарии, вероятно, тебе и во сне не снилось, что ты очутишься на таком перепутье. А я, знаешь, часто раздумывал о том, как нелегко быть одновременно ксендзом и поэтом. Интересно, чем именно ты мог бы оправдать такой важный шаг, как отречение? Но может быть, я надоедаю тебе своим любопытством?
— Нет, пожалуйста, — сказал Васарис, — я и сам люблю поговорить на эту тему. Видишь ли, во-первых, я убедился, что у меня нет призвания. Я не набожен, и мои склонности не соответствуют характеру деятельности священника. Литературное творчество в том смысле, как я его понимаю, также отдаляет меня от священства. Прежде я думал, что именно это и явится главной причиной, но позднее возникли и расхождения идеологические. Теперь же я убедился, что при моем образе мыслей оставаться ксендзом невозможно и, пожалуй, даже нечестно.
— Так чего ты ждешь?
— Психологическое основание для такого шага, как я уже тебе сказал, есть. Но есть и разные препятствия. Человек не может существовать вне общества, и будь ты хоть трижды индивидуалист, все равно ты принадлежишь к той или иной среде. Я, например, сросся с католиками, проникся в общих чертах их мировоззрением, их общественными стремлениями, наконец, тесно связан с ними делами и дружбой. Отрекшись от сана, я должен со всеми порвать и повиснуть в воздухе. Следовательно, и здесь нужно изменить ориентацию, а я пока что не могу этого сделать.
— Что же из этого следует?
— Вот что. Родители мои старики. Я и прежде знал, а дня два тому назад еще более убедился в том, как много значит для них мой сан. Для них трагедия уже одно то, что я хочу жить и работать в Каунасе, а не в приходе. Если же я теперь отрекусь от сана, то сведу в могилу мать и омрачу последние годы жизни отца, а чего доброго и вообще сокращу дни его. Вот почему я на это не решаюсь.