В. Сквозников.
К творческой истории романа
Над своими романами Гончаров работал долго. Главным творческим трудом жизни он считал тот из них, который в конце концов определился как «Обрыв». Первоначально Гончаров предполагал назвать его «Художник» или «Райский». Драматическая история обдумывания этого романа, сомнений и страхов, сопутствующих постепенному его сочинению, изложена в редком по откровенности документе — посмертно найденной рукописи «Необыкновенная история», жанр которой очень трудно определить: это и литературные мемуары, и памфлет с остроумными сатирическими зарисовками, и своеобразное завещание потомкам, проникнутое старческой жалобой на несправедливости судьбы.
Это произведение было полностью опубликовано лишь однажды, в малотиражном и ныне полузабытом издании;[45] в собрания сочинений оно пока не входило. В нем, между прочим, говорится и об истории написания «Обломова». Восстанавливая ее на склоне лет, будучи уже тяжело больным, Гончаров не везде, понятно, точен в частностях, но общую последовательность движения и характер его он обрисовывает ясно.
В воспоминаниях писателя, отнюдь не беспристрастных, отмеченных неуемным волнением крови и желчи, наиболее любопытны, конечно, и для понимания его творчества полезны не мера мелкой фактической достоверности, но подробности художнического самонаблюдения.
«В 1848 году, — рассказывает писатель, — и даже раньше, с 1847-го года у меня родился план Обломова. Я свои планы набрасывал беспорядочно на бумаге, отмечая одним словом целую фразу, или, накидывая легкий очерк сцены, записывал какое-нибудь удачное сравнение, иногда на полустранице тянулся сжатый очерк события, намек на характер и т. п. У меня накоплялись кучи таких листков и клочков, а роман писался в голове. Изредка я присаживался и писал, в неделю, в две, — две-три главы, потом опять оставлял и написал в 1850 году первую часть… Тогда же, по дурному своему обыкновению, всякому встречному и поперечному рассказывал, что замышляю, что пишу, и читал сплошь и рядом, кто ко мне придет, то, что уже написано, дополняя тем, что следует далее.
Это делалось от того, что просто не вмещалось во мне, не удерживалось богатство содержания[46], а еще более от того, что я был крайне недоверчив к себе. „Не вздор ли я пишу? годится ли это? Не дичь ли?“ — беспрестанно я мучал себя вопросами.
И до сей минуты я таков. Садясь за перо, я уже начинал терзаться сомнениями. Даже напечатанное я не дозволял, когда ко мне обращались, переводить на иностранные языки: „не хорошо, слабо, думалось мне: зачем соваться туда?“ Поэтому я спрашивал мнения того, другого, зорко наблюдал, какое производит мой рассказ или чтение впечатление на того или другого — и этим часто надоедал не только другим, но и самому себе. Мне становился противен мучительный процесс медленного труда создания плана, обдумыванье всех отношений между лицами, развитие действия. Я писал медленно, потому что у меня никогда не являлось в фантазии одно лицо, одно действие, а вдруг открывался перед глазами, точно с горы, целый край, с городами, селами, лесами и с толпой лиц, словом большая область какой-то полной, цельной жизни. Тяжело и медленно было спускаться с этой горы, входить в частности, смотреть отдельно все явления и связывать их между собой!»[47]
Как можно заметить, столь подробно и самокритично, даже придирчиво охарактеризованный творческий процесс, самый способ сочинения, если и не является исключительной принадлежностью только Гончарова, все же очень отличен от манеры и привычек, от культуры письма других больших писателей, в том числе его современников.
Прежде всего вспоминается Тургенев — по контрасту. Глубокий исследователь творческого метода Тургенева, видный ученый-славист, который первым изучил черновые бумаги писателя, Андре Мазон пришел к обоснованному убеждению в том, что «Тургенев организовывал свою работу спокойно, как человек вкуса и порядка, с установившимися привычками, не зная ни нервности, ни торопливости в работе». Последнее тем понятнее, что служба его никогда не обременяла (в отличие, например, от Гончарова) и он не знал такой неотвязной тяжести долгов, как, например, Достоевский. Конечно, материальными причинами всех различий творческого порядка никак не объяснить, но все-таки влияния их нельзя не учитывать.
Разобрав тургеневский архив по порядку, А. Мазон сделал вывод: «Везде одни и те же неизменные элементы, рисующие этапы творческой работы писателя, а именно: список действующих лиц, биографические заметки о них, общий план или в форме суммарной схемы, или же в форме конспекта, уже разделенного на главы, и, наконец, первая черновая редакция произведения»[48]. Тургенев составляет предварительно для персонажей своих произведений целые формулярные списки. И только после всего подобного фигуры вводятся в действие, завязываются исходные взаимоотношения и оживает общий план, создается общая картина. Она лишь отдаленно напоминает ту «большую область какой-то полной, цельной жизни», о которой применительно к себе пишет Гончаров в «Необыкновенной истории», чьей непосредственной и главной целью была, к прискорбию, попытка обвинить Тургенева в плагиате. Гончаров решил, что Тургенев слишком внимательно прислушался к изложению сюжета будущего «Обрыва». Ему показалось, что известное тургеневское творческое доброхотство простиралось дальше и он раздарил детали задуманного Гончаровым романа своим заграничным друзьям — Флоберу и Ауэрбаху.
Распря Гончарова с Тургеневым, затянувшаяся на долгие года, могла бы интересовать только историков литературного быта эпохи, если бы она прямо или косвенно не отразилась на судьбе гончаровского творчества вообще и на отношении автора к роману «Обломов» в частности.
Еще в марте 1849 года писатель опубликовал в «Литературном сборнике с иллюстрациями», изданном редакцией журнала «Современник», фрагмент «Сон Обломова. Эпизод из неоконченного романа», сразу же замеченный в литературных кругах. Оценки противоречили друг другу. Это не удивительно, так как, кроме различия позиций оценивателей, общий замысел целого был еще неясен: при неторопливости действия, вообще свойственной Гончарову, и некоторой кажущейся вялости трудно было решить, то ли это старосветская дворянская идиллия с привкусом добродушного юмора, то ли зародыш сатиры, обличения в духе «натуральной школы». Полностью роман был напечатан десятью годами позже в первых четырех книжках журнала «Отечественные записки» за 1859 год. Его издатель А. Краевский был не только очень ловким, но и проницательным дельцом. Он лучше других журналистов почувствовал грядущий успех романа, хотя и он, конечно, не предвидел его размера.
Гончаров в «Необыкновенной истории» как-то подчеркнуто сдержанно говорит о завершающей стадии создания «Обломова»: «В 1857 году я поехал за границу, в Мариенбад, и там взял курс вод и написал в течение семи недель почти все три последние тома Обломова, кроме трех или четырех глав. (Первая часть была у меня написана прежде.) В голове у меня был уже обработан весь роман окончательно — и я переносил его на бумагу, как будто под диктовку. Я писал больше печатного листа в день…»[49] А между тем в письмах, которые Гончаров очень любил писать (в чем и сам охотно признавался) процесс завершения романа выглядит иначе — как изнурительный, но всепоглощающий и страстно любимый труд, активно творческий на всем протяжении своем. Так, например, он, как и в позднейшей исповеди, утверждает, что «роман выносился весь до мельчайших сцен и подробностей и оставалось только записывать его. Я писал как будто по диктовке…», но тут же делает существенное исправление: «…В программе у меня женщина намечена была страстная, а карандаш сделал первую черту совсем другую и пошел дорисовывать остальное уже согласно этой черты, и вышла иная фигура». Признаваясь в предыдущих письмах в «любви» к создаваемой им героине, Гончаров в только что цитированном письме, адресованном к одному из немногочисленных его близких приятелей, сомневается, хандрит и жалуется: «…Женщина, любовь героя, Ольга Сергеевна Ильинская — может быть, такое уродливое порождение вялой и обессиленной фантазии, что ее надо бросить или изменить совсем: я не знаю сам, что это такое. Выходил из нее сначала будто образ простоты и естественности, а потом, кажется, он нарушился и разложился. Да, может быть, это все очень глупо» [50]. Как видно, писание «под диктовку», которое неоднократно объявляет Гончаров, оказывается во многом данью некоей иллюзии.
Для лучшего понимания напряженности труда можно сравнить приведенную выше запись из «Необыкновенной истории» с таким признанием в письме, сделанным, что называется, по горячим следам проведенной только что работы: «Я приехал сюда (в Мариенбад) 21-го июня нашего стиля, а сегодня 29 июля, у меня закончена первая часть Обломовау написана вся вторая часть и довольно много третьей, так что лес уже редеет, и я вижу вдали… конец. Странно покажется, что в месяц мог быть написан почти весь роман: не только странно, даже невозможно, но надо вспомнить, что он созрел у меня в голове в течение многих лет и что мне оставалось почти только записать его…» Это, как видно, уже говорилось писателем не раз, но затем следует важное добавление: «…Он требует значительной выработки… Наконец, может быть, я написал кучу вздору, который только годится бросить в огонь. Авось бог даст, годится на что-нибудь и другое, погожу бросать»[51]. Этой «значительной выработкой» автор занялся во время чтения корректур, которое — судя по письмам — сопровождалось сильным волнением в ожидании реакции публики и критики.