всякая тень сомнения отступает перед ней, и такая твердая, что все вокруг, как будто ожив на мгновение, в один голос взывает: сегодня ночью в одиннадцать!..
Одиннадцать! Час, который я и так уже весь день ждал, сгорая от нетерпения!
Как тогда, в ту последнюю ночь, переливается в лунном сиянии водная гладь.
Я сижу на нашей скамейке, и нет во мне ни капли беспокойного нетерпеливого ожидания — все мое существо слилось с течением времени, и меня теперь не тревожит: медленнее оно идет или быстрее!
В книге чудес сказано, что последнее желание Офелии должно быть исполнено! Вот единственное, что я сейчас сознаю, перед страшной, нечеловеческой категоричностью этой истины, которая буквально потрясает меня, меркнет все: и смерть Офелии, и ее письмо, и собственные мои страдания, и возложенный на меня тяжкий долг тайного погребения, и безнадежно унылая и однообразная пустыня жизни, простершаяся предо мной — все-все!..
И мириады звезд там, в немыслимой бездне над моей головой, кажутся мне всевидящими очами архангелов, неусыпно взирающими на нас двоих, охраняя и благословляя со своей высоты нашу любовь. Смиренная радость предстояния какому-то великому, безграничному могуществу обволакивает и одновременно проницает меня. Все сущее — живое покорное орудие в его всесильной длани...
Легкое дуновение ветерка — и я как слышу: ступай к берегу и отвяжи лодку.
В том, что движет теперь мной, нет моей воли: вплетенный в гигантский ковер мироздания, я не отдаю себе отчета в своих действиях, мне остается лишь послушно повиноваться сокровенному гласу бытия, с наслаждением внимая его безмолвным указаниям.
Спокойно, не торопясь, выгребаю я на середину стремнины.
Офелия никогда не опаздывала на свидания!
Вот и сейчас...
Светлый размытый силуэт скользит ко мне... Белое как снег, неподвижное лицо с сомкнутыми веками всплывает, влекомое потоком, в серебристой глади вод подобно призрачному видению в зеркальной амальгаме...
Бережно подхватываю я свою невесту и осторожно перекладываю в лодку...
Перед нашей заветной скамейкой, глубоко в мягком чистом песке постелил я ей ложе из благоухающих цветочков бузины и укрыл зелеными ветвями. Лопату, как опасного свидетеля, утопил в реке.
Я был уверен, что уже на следующий день известие о смерти Офелии подобно пламени пожара охватит весь город; однако время шло, день за днем, неделя за неделей, — ничто не нарушало мирную провинциальную тишину. Наконец мне стало ясно: Офелия ушла из жизни тайком, не сочтя нужным уведомлять о своем решении никого, кроме меня.
Итак, единственным живым существом в сем мире, знавшим о случившейся трагедии, был я.
Странное смешанное чувство владело мной: дух захватывало от сознания абсолютного одиночества и оставленности — и одновременно переполняло блаженное ощущение какого-то сокровенного достатка, безраздельной метафизической полноты.
Все окружающие меня люди, даже отец, казались бутафорскими фигурками из папье-маше, внедренными в мою жизнь как бы для отвода глаз, чтобы этими аляповатыми, не имеющими ко мне никакого отношения декорациями хоть немного прикрыть беспощадно мрачный задник сцены.
Изо дня в день часами просиживал я на нашей скамейке и, словно озаренный близостью Офелии, грезил о ней, о невесте моей возлюбленной, не переставая в глубине души изумляться: здесь, совсем рядом, у самых моих ног, покоится скованное могильным сном тело, дороже которого нет у меня на этой земле ничего, а во мне хоть бы что-нибудь всколыхнулось — ничего, ни малейшего следа, ни скорби, ни печали...
Как точно и как верно предвидела Офелия грядущие события, ведь уже тогда, ночью, в лодке, ловя губами мои неудержимо льющиеся слезы, она знала, как все будет, и думала обо мне, потому и просила — ради меня же самого! — похоронить ее здесь, в саду, и никому не выдавать места своего погребения!
Мысль о том, что только мы, мы вдвоем, — она «там», я здесь, на земле, — посвящены в эту тайну, не просто связала нас, а почти сплотила: в иные минуты я так отчетливо ощущал присутствие моей возлюбленной, как если бы она и вовсе не умирала.
Я и вообразить себе не мог мою Офелию покоящейся на городском кладбище, одну, среди мертвецов, оплаканную родными и близкими, а когда однажды мне все же представилась на миг тяжелая могильная плита с ее именем в унылом окружении могил, мрачных обелисков и сырых склепов — словно острый нож вонзился вдруг в мою грудь, и ощущение сокровенной близости сразу как-то растворилось, рассеялось, потерялось в недостижимой дали.
Странно все же устроен человек: если бы он действительно хоронил своих покойников, иными словами, прятал их в местах потаенных, малодоступных, известных только ему одному, а не на этих жутких общественных погостах, то смутные предчувствия, время от времени посещающие его душу, что смерть — это вовсе не та бездонная непреодолимая пропасть, которой с детства стращают людей, а всего лишь тончайшая, часто почти неуловимая завеса, протянутая между миром проявленным и непроявленным, очень скоро превратилась бы для него в твердую уверенность.
Одиночество — бесконечное, сокрушительное, сводящее с ума; иногда оно подступало так близко, что даже собственная плоть казалась мне какими-то жалкими обносками с чужого плеча, а в памяти мелькали эпизоды тайного ночного погребения, и не мог я тогда избавиться от мысли, что преданное земле тело — мое тело, и, стало быть, Христофер Таубеншлаг отныне призрак, странствующий труп, не имеющий ничего общего с теми созданиями из плоти и крови, которые именуют себя людьми.
Бывали мгновения, когда мне не оставалось ничего другого, как признаваться самому себе: нет, это уже не я — какая-то неведомая креатура, жизнь которой угасла за сотни лет до моего появления на свет, сейчас внедряется в мою оболочку; все дальше, все глубже, пядь за пядью отвоевывая жизненное пространство, заполняя собой самые укромные уголки моего
существа, проникает она в меня, так что скоро от Христофера Таубеншлага не останется ничего, кроме воспоминаний, подобно мыльным пузырям свободно парящим меж небом и землей, в которых я, даже если бы оглянулся, все равно бы себя не признал. «Это патриарх, основатель нашего рода, — понял я потом. — Он воскресает во мне...»
Когда же взор мой терялся в нагромождениях гигантских, плывущих по небу айсбергов, видения каких-то чудных, никогда мной не виданных земель и ландшафтов вставали у меня пред глазами, и с каждым днем все чаще, все продолжительней, все ярче... Странные звуки незнакомого языка, которым я внимал, совершенно не улавливая смысла, каким-то сокровенным, внутренним органом, падали в мое сознание, как зерна в лоно земное, чтобы взойти