Она приближается дрожа и протягивает ему кувшин, а Баррау засучивает рукава куртки; видя, что обе руки у него в крови, Амада роняет и разбивает таз.
– Жак, ты убил его!..
– Нет, к сожалению, нет. Господь не сподобил меня такой милости, я было сам так подумал, когда он упал, я подбежал, чтобы его прикончить, да он вскочил и вырвался из моих когтей, отделался легкой раной. Но, клянусь всеми святыми, я до него доберусь! Ничто не спасет его от моего гнева. Амада, я измучился, а ты разве не устала?… Приляжем, в твоих объятиях я, может быть, обрету покой и отдых.
– Жак, перемени по крайней мере рубашку, она вся в крови.
На следующий день, в понедельник, чуть свет, когда Амада еще спала, Баррау уже отправился в Гавану.
Целый день его видели в той части города, где жил Гедеон Робертсон.
Четыре дня и четыре ночи он слонялся по улицам, но все напрасно: Хуана нигде не было, должно быть, рана приковала его к постели.
Наконец роковой день настал – это была пятница: Баррау высмотрел своего врага в порту и пошел за ним по пятам; когда тот вышел па безлюдную улочку позади большого форта, он закричал ему:
– Стой, негодяй! Тебя-то мне и надо!
– Вы меня искали? Вот я.
– Ладно же. Защищайся, если можешь!
С этими словами он кинулся на него как гиена, занеся нож для удара; Хуан уклонился и, быстро вытащив свой, пропорол Баррау руку, а тот ухватил его за пояс и пырнул в бок. Хуан, отчаявшись, навалился на него, прокусил ему щеку, выдрал кусок мяса так, что обнажилась челюсть; Баррау выплюнул кровавую пену ему в глаза.
В это мгновенье бьет восемь часов и звонят las oraciones[121] в ближайшем монастыре; оба бешеных расходятся и опускаются на колени.
Баррау
Ангел господен возвестил Марии, и дух святой сошел на нее, и она зачала во чреве своем.
Хуан
Матерь божия, дева, радуйся! Благодатная Мария, господь с тобой. Благословенна ты среди жен, и благословен Иисус, плод чрева твоего.
Пресвятая Мария, матерь божия, моли бога о нас, бедных грешниках, и ныне и при скончании дней наших. Аминь.
Баррау
Вот раба господня. Да будет мне по слову твоему.
Хуан
Матерь божия, дева, радуйся! Благодатная Мария, господь с тобой. Благословенна ты среди жен и благословен плод чрева твоего.
Пресвятая Мария, матерь божия, моли бога о нас, бедных грешниках, и ныне и при скончании дней наших. Аминь.
Баррау
И слово стало плотью и жило среди нас.
Хуан
Матерь божия, дева, радуйся! Благодатная Мария, господь с тобой. Благословенна ты среди жен и благословен плод чрева твоего.
Пресвятая Мария, матерь божия, моли бога о нас грешных и ныне и при скончании дней наших. Аминь.
– А ну, подымайся, Касадор, что ты там еще ползаешь на коленях?
– Я молился о вашей душе.
– Не надо, я помолился о твоей: берегись!
Он стремительно ударяет его ножом в грудь, кровь брызжет во все стороны; Хуан кричит и опускается на одно колено, хватая Баррау за бедро, а тот тащит его за волосы и колотит по пояснице; ответным ударом он ему вспарывает живот. Теперь они повалились и катаются оба в пыли; то Жак подминает под себя Хуана, то наоборот; оба извиваются и рычат от боли.
Один заносит руку и ломает лезвие о каменную стену, другой насквозь пронзает ему горло ножом. Окровавленные, изрубленные, они отвратительно хрипят и кажется, что перед глазами одна только кровь; сначала она сочится, потом постепенно запекается на ранах.
Уже целые мириады мошек и жуков забираются им в ноздри и в рот и вылетают обратно или копошатся в гноящихся ранах.
К полуночи какой-то купец споткнулся об их трупы.
– Всего-навсего негры, – сказал он и прошел мимо.[122]
Дон Андреас Везалий.[123] Анатом
Mадрид
Когда эта новелла об Андреасе Везалии была закончена, ее отнесли в «Ревю де Пари» и предложили г-ну Амеде Пишо[124] как переведенную с датского неким Изаи Вагнером. По форме своей она не подошла этому литературному журналу. Г-н Амеде Пишо не смог ее там напечатать, но, уплатив за этот мнимый перевод, он вывел потом того же самого героя в очаровательном анатомическом рассказе, который вы, разумеется, читали в этом сборнике.[125] Впрочем, поскольку в подробностях рассказы не совпадают, мы просим лишь признать первенство этой находки за Шампавером.
В спокойные ночные часы, когда города напоминают собой склепы, одна только извилистая улочка Мадрида безвестною жилкою все еще билась, бешено, лихорадочно; этой улочкой-полуночницей в опочившем городе была Кальяхуэлья Каса дель Кампо; в конце ее высился богатый особняк, принадлежавший чужеземцу, некоему фламандцу. Стекла окон светились от зажженных огней, вычерчивая косые линии на темной стене дома напротив, и казалось, что мрак испещрен горнилами печей, пронизан золотою сетчатою вязью.
Двери стояли настежь, и виден был огромный вестибюль с перекрестными сводами, оттуда брала начало широкая каменная лестница с резными кружевными перилами, похожими на веер слоновой кости, вся уставленная благоухающими цветами.
Это был, образно выражаясь, целый карнавал стен, ибо каждая внутренняя перегородка была переодета и спрятана под коврами, бархатом и сверкавшими канделябрами.
Несколько алебардщиков разъезжали верхами взад и вперед у входа.
Когда по временам крики бушевавшей снаружи толпы несколько ослабевали, можно было различить приятную танцевальную мелодию, лившуюся вниз по лестнице и отдававшуюся эхом под гулким сводом.
Весь дворец имел праздничный вид, но заполнивший улицу сброд дико орал и рвался к дверям; наверху это были звуки органа в храме, а внизу, на каменной паперти, – галдеж нищих.
То это были торжествующие наглые крики, то хихиканье и лязг меди; звуки эти перекатывались в темноте от одной кучки народа к другой и угасали вдали как сатанинский смех, разносящийся в отголосках грома.
– Доктор правильно сделал – для своей свадьбы выбрал субботу, как раз когда ведьмы шабаш справляют. Надо быть самому колдуном, чтобы все так придумать, – сказала беззубая старуха, притулившаяся к амбразуре окошечка в воротах.
– Вот уж верно, милая, верно, как бог свят! Кабы все, кого он уморил, сюда собрались, так они хороводом бы вокруг всего Мадрида ходить могли.
– А что кабы и впрямь, – снова заговорила первая старуха, – все бедные кастильцы, те, с кого этот палач кожу содрал, – да воздаст им господь за это сторицею! – пришли бы к нему стребовать ее обратно?
– Меня уверяли, – вставил приземистый бородач, затерявшийся в гуще людей и привставший на цыпочки, – что на завтрак ему частенько подают котлеты из мяса, да только такого, каким мясники не торгуют.
– Верно, верно!
– Нет, нет, неправда! – вскричал высокий парень, прилипший к оконной решетке, – ложь это! Спросите-ка мясника Риваденейру.
– Молчи! Да замолчишь ты наконец! – еще громче заорал мужчина, угрожающе закутавшись в бурый плащ и надвинув на глаза сомбреро. – Не знаете вы его, что ли? Это же Энрике Сапата, ученик живодера! Verdugo[127] и ahorcador[128] – на одной бы веревке вздернуть обоих! Бьюсь об заклад, что, коли у него под курткой пошарить, так отрезанную руку или ногу найдешь!
– Слыханное ли дело, старому вампиру и взять молодую жену! – вставила старуха. – Будь я королем Филиппом, я бы уж не позволила этому живоглоту…
– О, вот в том-то и дело, – возразил незнакомец в буром плаще, – что Филипп Второй[129] мирволит этому фламандскому псу.[130] Вчера еще вот Торрихо пропал, пекарь из Себады, не иначе как на свадебный пирог пошел; ужас-то какой! Этому пора конец положить.
– Пусть хоть сам король ему потакает, – послышалось в народе, – надо его сжечь!
– Христиане! Этот человек еретик! Колдун! Фламандец! Он заслужил смерти! – стали тогда благодушно восклицать монахи из монастыря Аточской божьей матери, недавно основанного отцами Гарсиа де Лоайса, верховным инквизитором, архиепископом Севильи и братом Хуаном Уртадо де Мендоса, духовником императора Карла V,[131] куда потекла скопом верующая братия королевского монастыря Сан Иеронимо.
– Смерть ему! – ревела толпа, которую отталкивали алебардщики, осыпая ее ругательствами.
– Смерть ему! – вторил закутанный в плащ дворянин.
– Смерть ему! – вопили монахи с крестами в руках, разжигая чернь. – Смерть ему! Разведем огонь!
Нависшая буря разразилась. Послышались яростные крики, угрозы; какой-то монах потрясал над головою факелом, но алебардщики с помощью Энрике Сапаты и других школяров дали отпор и заставили распоясавшийся сброд отступить с ревом. В ответ гул удвоился: теперь били в набат, стучали ножами, колотили по котлам, – это был резкий, оглушительный грохот, какая-то смертоубийственная музыка.