Жак Баррау, плотник
Гавана
Ибо крепка, как смерть, любовь;
люта, как преисподняя, ревность
Библия[88]
Черна я, но красива, как шатры
Кидарские, как завесы Соломоновы.
Библия[89]
Ах! Зачем эта ревность?…
П. Л. Жакоб, Библиофил[90]
I
Pesadumbre y conjuracion[91]
Был воскресный день; об этом говорила тишина селений, веселый вид и белые одежды рабов, которые проходили вдали и не хрипели под своей непомерною ношей. Несчастные! Не хватало еще навесить им колокольчики, как мулам. Это были часы сиесты, и солнце светило ослепительно; меж тем плотник Жак Баррау, огромный крепкого сложения негр, вышел посидеть у входа в хижину, словно втиснутую в самую бухту, где стояли на якоре две рыбачьи шлюпки и неаполитанская баланчелла, которую чинили. На берегу валялись бревна, чурбаны и доски.
Жак Баррау не успел еще снять полосатой рубахи и рабочего платья; однако, будучи человеком глубоко верующим, он не работал, – в такой день это было бы смертным грехом. Он был бос. Во всем обличье его сквозила небрежность, никак не вязавшаяся с его энергической повадкой. Из-под курчавых черных волос сверкали большие белки глаз; он то и дело оглядывал море и окрестности, много раз возводил глаза к небесам, а потом начинал пристально смотреть на Гавану, мигая, затягиваясь длинной сигарой и презрительно выпуская изо рта клубы синего дыма.
Было бы трудно объяснить движения и порывистые вздохи этого человека; взгляд его, печальный и угрожающий, останавливался то на широком Антильском море,[92] просторы которого он, казалось, силился измерить, то на городе, и это наводило на мысль, что он погружен в мечтания, что сердце его охвачено тоской по родине, той страстной любовью к далекой отчизне, которую ничем нельзя излечить. Тоска эта еще и по сей день заставляет старых канадцев, согнувшихся под унизительным игом англичан, проливать слезы при одном лишь имени своей прежней родины, и, томимые ею, они иной раз с отвращением отталкивают от себя своих юных соотечественников, говорящих на грубом языке поработителей, который так раздражает их слух.
Негр словно измерял взглядом расстояние от американского берега до родной Африки и проклинал европейских дикарей, которые завезли его сюда, выменяв у работорговца на какую-нибудь пилу или саблю.
Можно было бы с головой погрузиться в эти горькие мысли, и, однако, все это нисколько не тревожило Баррау, истого сына Кубы, в котором от Африки были только обличье и душа. Но вот он отшвыривает прочь недокуренную сигару, поднимается и снова грузно садится, отрывисто цедя сквозь зубы хриплые односложные слова, которые звучат, как грубые ругательства. Он лязгал зубами, бился головою о стену; наконец, как будто успокоившись, он стал плачущим голосом причитать:
– Ревность, ревность! Как ты меня мучишь! Как ты меня истязаешь, ревность!.. О, будь он проклят, будь проклят Жак Баррау! В груди у меня печет, будто я наглотался кубебы[93] с перцем. Ревность! Ты вгрызаешься мне в сердце зубами и жалишь меня как змея! Только я вздумаю оттолкнуть тебя, как ты впиваешься в меня еще упорнее. Оттолкнуть тебя? Надо бы, да только как?… Они мне и сомнений не оставили; вечером, когда я возвращался из города, в третий раз я видел, как он убегал; ясно, что убегал из моего дома… Да, я его видел, подлого Хуана Касадора.[94] Чего ты крутился возле моей Амады?[95] Чего ты хотел… О, я еще слишком добр!.. А кто мне поручится за Амаду? Нет, нет, моя Амада, ты чиста, не правда ли?… И, однако, можно ли этому верить?… Женщины так лукавы. Жестокая судьба! Томительная неопределенность! Скоро я разрешу ее или порешу с собою. Предатель! И я еще звал тебя моим Хуанито; ты, кто знал меня мальчишкой, когда я был таким, как вот эта козочка! Сколько раз мы засыпали с тобой мертвецки пьяные на одной циновке далеко за полночь; ночи напролет душевных излияний и мечтаний слаще тех, что являются в сновидениях! Сколько мы выпили вместе тафьи![96] Сколько выкурили сигарет!.. Далеки те времена, бедняга Баррау! Да, в молодости ты погулял, а теперь, когда ты уже сгорбился, как твой отец, придется тебе поплакать.
Как несправедливы люди! Возжелал ли я когда чужой жены? Так за что же мою обхаживают тайком? Я беден; у меня ничего нет, у меня была только одна Амада. Видно, мне, несчастному, уже ничем не придется владеть на этой земле, пришел черед расплачиваться за все. Ничем! Даже тою, что я избрал среди тысяч! Ах! Не слишком ли я поверил во все худое?… Хитрая слежка, засада смогут мне все открыть: если это ошибка, если я обманулся, я вновь обрету покой; но если… тогда мщение!.. Santa Virgen![97] Помоги мне, и завтра все будет сделано, – внезапно он притих, нагнувшись и напрягая слух, точно вдруг послышался какой-то шум; он обдернул рубаху и застыл, притворившись совершенно спокойным; из хижины стремительно выбежала молоденькая женщина и, подойдя к нему, оперлась о его плечо.
О, сколь она мне показалась красивой и сколь достойной лютой страсти Баррау! Не знаю, был ли я ослеплен этой роковой любовью, этим симпатическим притяжением, влекшим меня неизменно к цветным женщинам, которые являлись всегда мне как воплощения африканской красоты; мальчишкой еще я прельщался объятьями негритянок и оставался холоден к ласкам наших креолок. Какой она мне показалась красивой! Стройная, заливающаяся радостным смехом; цвет кожи ее говорил о смешанной крови; таких вы презрительно называете мулатками; черты ее были тонки и очерчены, как у арлезианок, а глаза живые, миндалевидные. Вокруг головы она изящно обвила муслиновый тюрбан; коралловые подвески покачивались в ушах; монисто из венецианских медяков как бы подчеркивало золотою чертой изгиб ее тонкой шеи; тонкие пальцы были унизаны драгоценными кольцами; коротенькая сайя[98] из бумажной ткани открывала округлые колени и ножки Золушки, обутые, правда, лишь в испанские деревенские espartenas.[99]
– Что ты там делаешь? – спросила она, отстраняя рукой длинные волосы и касаясь губами низкого лба Баррау. – Так поздно уже, а ты все еще не одет? Неспокойно мне за тебя, мой Жак, ты такой грустный, что с тобой? Поделись со мной всеми твоими огорчениями, скажи все, доверься мне!
– Ничего не случилось, уверяю тебя, может быть, это просто, от жары.
– Нет, ты что-то скрываешь! Ты говоришь, точно во сне, точно ты engolfado.[100] Будто я своими ушами не слышала, как ты только что разговаривал сам с собой, ссорился, жаловался на что-то вслух.
– Corazon mio![101] Ты ошибаешься, я напевал, думая, что ты отдыхаешь, я мурлыкал тихонько твой любимый напев:
Paxarito que vienes herido
Рог las balas del cruel Cazador,
Cesa, cesa tu triste gemido,
Mientras duerme mi dulce amor.[102]
– О, как вы добры, мой Жак, к своей Амаде: вы даже соблаговолили о ней подумать.
– Вы благоволили любить меня; но хватит об этом. Не угодно ли тебе приготовить к вечеру хороший ужин? Угощенье на славу! Я хочу пригласить Касадора!
– Касадора… Зачем?
– Зачем? Глупый вопрос! Что ты находишь тут странного? В первый раз, что ли, наш друг обедает с нами?
– Ничего странного; только ты не в духе, ты сегодня такой мрачный, что уж, конечно, его ждет холодный прием.
– Ну и что же, зато хозяйка примет его потеплее! Позови сюда Пабло. Он, верно, где-нибудь на дворе, я только что его видел, он там с твоим старым псом Спалестро играл; сходи за ним.
Мои страшные предчувствия еще раз подтвердились. Как она покраснела при одном его имени! Как смутилась! Как была поражена! И эта обычная женская хитрость – напустила на себя холода, у самой сердце запрыгало от радости!
– Хозяин, ваша милость звали меня; что вам угодно?
– Вот что, Пабло, возьми-ка в сундуке пачку табаку, потом сходи за Хуаном Касадором, – он у своего хозяина, Гедеона Робертсона, – отдай ему это от моего имени и пригласи поужинать сегодня вечером с его другом Жаком Баррау; торопись и, смотри, без него не возвращайся. Ступай с богом.
II
El corazon no es traydor[103]
Когда маленький Пабло убежал, Баррау вернулся в хижину. Амада приготовляла вечернюю трапезу, он умылся и принарядился. Затем, сняв ружье, висевшее на стене над лепными изображениями и образами святых Иакова Галлисийского и мадонны в покрывале, он принялся чистить его с какой-то мрачной радостью; Амада заметила это.
– Чего это ради ты возишься с ружьем? – обратилась она к нему.
– Просто так, дорогая моя, хочу ржавчину отчистить.
– А! Только и всего, что отчистить ржавчину; зачем же тогда заменять кремень? Боже мой, Santa Virgen! Что это ты делаешь? Порох! Пули! Хочешь зарядить? Это неосторожно, не надо, прошу тебя; может случиться беда, кто-нибудь наткнется.