— Бедное дитя, — перебила ее госпожа фон Тюммлер, — не говори о себе так печально.
— Речь вообще не обо мне, дорогая мама! — возразила Анна. — Я и говорю и забочусь только о тебе. Для тебя было бы прямым распутством то, что для ветреника папа было разве что веселым препровождением времени, не противоречившим ни его собственным убеждениям, ни убеждениям общества, его среды. Гармония между духом и телом, несомненно, хорошая, необходимая вещь. И ты по праву гордишься тем, что природа, твоя природа почти чудом тебе ее даровала. Но гармония между образом жизни и прирожденными нравственными убеждениями еще более необходима человеку. Там, где она нарушена, нарушен весь духовный строй, и это приводит к несчастью. Ты чувствуешь, что я права? Ты жила бы в разладе с самой собой, претворив в действительность то, о чем грезишь. Ведь по сути дела ты так же, как и папа, связана известными условностями, и нарушение этих условностей было бы разрушительным, опустошительным несчастьем для тебя. Я говорю то, что мне подсказывает отчаяние. Почему я снова прибегла к этому слову: разрушение? Знаю, однажды в страхе я уже произнесла его, но полностью ощутила это слово я еще раньше. Почему меня не покидает ощущение, что испытание, счастливой жертвой которого ты стала, связано с разрушением? Я хочу сделать тебе признание: недавно, после нашего ночного разговора, когда ты была так возбуждена и мы пили чай у меня, — я решила поговорить с доктором Оберлоскамфом, помнишь, он лечил Эдуарда, когда тот хворал желтухой, и меня, когда я не могла глотать во время ангины, ты же никогда не нуждалась в докторах, — словом, я намеревалась поговорить с ним о тебе, обо всем, что ты мне доверила, только затем, чтобы он успокоил меня. Но я запретила, тут же запретила себе такую консультацию — из гордости, мама, ты поймешь меня, из гордости за тебя и ради тебя, и оттого, что мне показалось унизительным, показалось предательским поведать о твоих чувствах какому-то медику, которого, с божьей помощью, достанет на желтуху, на больное горло, но отнюдь не на глубокое человеческое потрясение. Я нахожу, что есть болезни, которые слишком хороши для врачей…
— Благодарю тебя вдвойне, моя милая, — сказала Розали. — И за то, что ты проявила обо мне заботливость и хотела поговорить с Оберлоскамфом, и за то, что отвергла это побуждение. Разве можно, хотя бы в малой степени, связывать с болезнью то, что ты называешь моим испытанием, — «пасху женственности», победу души над телом? Разве счастье — болезнь или легкомыслие? Нет, это — просто жизнь, жизнь с ее радостями и горестями. А жизнь — всегда надежда, безотчетная надежда, о которой я не умею дать точные сведения твоему разуму.
— Я и не требую их, дорогая мама.
— Тогда ступай, детка! Дай мне отдохнуть. Ты ведь знаешь, уединение и отдых полезны нам, женщинам, в такие почетные дни.
Анна поцеловала мать и, тяжело ступая, вышла из ее спальни. Обе женщины остались под впечатлением их разговора. Анна сказала далеко не все, что могла бы сказать и что лежало у нее на сердце. Ее мучили сомнения, долго ли продлится поздний, тревожный расцвет матери, который та пышно величала «пасхой своей женственности». И если Кен, что весьма вероятно, ответит матери, — долго ли продлится его чувство? Как трепетно будет оберегать его от каждой более молодой женщины стареющая возлюбленная, как будет она с первого же дня сомневаться в его верности, даже в уважении. Хорошо хоть, что она понимает счастье не как веселье и радость, а как жизнь со всеми ее страданиями.
Со своей стороны, госпожа фон Тюммлер была огорчена отношением дочери к случившемуся больше, чем хотела ей показать. Если стареющую женщину не слишком испугало романтическое предположение, что Эдуард, при известных обстоятельствах, пожертвует из-за чести матери своей молодой жизнью (хоть она и всплакнула, но сердце ее не забилось в безотчетной тревоге), то сомнение, высказанное Анной касательно «отсутствия предрассудков», ее мысли о распутстве, о необходимости гармонического единения между образом жизни и прирожденными нравственными убеждениями заставили добрую женщину очень и очень призадуматься и нарушили покой торжественного дня. Она отдавала должное сомнениям дочери, находила в них добрую толику правды. Надо сказать, это нисколько не мешало ей радоваться предстоящей после знаменательного события встрече с юным возлюбленным. Но слова умной дочери о жизни в разладе с самим собой неотвязно преследовали ее, и после длительных колебаний и раздумий она решила отречься от счастья. И отречение может быть счастьем, коль скоро оно вызвано не плачевной необходимостью, а свободным, сознательным проявлением воли полноправной женщины. На том Розали и порешила.
Кен появился у Тюммлеров через три дня после знаменательного физиологического события, читал и болтал по-английски с Эдуардом, а потом остался ужинать. При виде его славного мальчишеского лица, его широких плеч и узких бедер милые глаза Розали засияли счастьем, и их живой блеск оправдывал, если можно так выразиться, яркость ее подкрашенных щек, бледность которых и в самом деле слишком противоречила бы ликующему сиянию глаз. Начиная с этого дня, а затем и всякий раз, когда приходил Кен, она усвоила привычку, здороваясь с ним, брать его руку, влекущим движением притягивать молодого человека к себе и при этом серьезно, светло и многозначительно глядеть ему в лицо, отчего у Анны создавалось впечатление, что мать не прочь тут же посвятить юношу в чудо, которое совершила с нею природа. Нелепое опасение, разумеется! Весь вечер обращение хозяйки с молодым гостем отличалось веселой непринужденностью, нисколько не напоминавшей тот фальшиво материнский тон, к которому Розали прибегла назло дочери тогда, после попойки, как не было больше и заискивающей покорности и стыдливой робости, столь не шедшей к ее милому облику.
Китон, который уже давно и с удовольствием обнаружил, что покорил сердце этой седой, но полной очарования европеянки, не мог уяснить себе перемену в ее поведении. Вполне понятно, что он стал менее уважительно относиться к Розали, обнаружив ее слабость, но в то же время эта слабость пробуждала в нем мужское желание. Его привлекала непосредственность Розали, он и сам был столь же непосредствен, а проникновенная нежность ее чудесных глаз вполне окупала ее почтенный возраст и увядающие руки. Мысль вступить с ней в любовную связь, подобную той, какую он поддерживал, правда, не с Амелией Лютценкирхен и не с Луизой Фингстен, а с другой дамой из общества, которую Розали ни в чем не подозревала, отнюдь не была чужда Кену; и вскоре Анна заметила, что тон, которого он стал придерживаться в отношении матери своего ученика, изменился, стал более игривым и вызывающим.
Особой удачи доброму малому это не приносило. Вопреки рукопожатию при встрече, когда она привлекала его к себе так близко, что их тела почти соприкасались, вопреки глубокой нежности ее глаз, все попытки Кена неизменно наталкивались на ласковое достоинство, сразу его отрезвлявшее и державшее в границах благопристойности. Повторные попытки ни к чему не приводили. «Влюблена она в меня в конце концов или нет?» — спрашивал он себя и во всем винил ее детей — эту хромую и своего питомца. Но Кену ничуть не больше везло и когда он оставался с Розали наедине, в уголке гостиной, что позволяло ему придавать своим маленьким атакам уже не насмешливый, а нежно-серьезный, даже настойчиво-страстный характер. Как-то раз он отважился назвать ее «Розали», самым обольстительным образом растягивая свое картавое, столь всех пленявшее «р». На его родине это было принятым обращением, которое не сочли бы даже за особую вольность. Но Розали на мгновение смутилась, покраснела и поспешила уйти, так за весь вечер и не удостоив его больше ни единым взглядом или словом.
Зима выдалась не суровая, взамен снегов и морозов она в изобилии принесла дожди и рано пришла к концу. Уже в феврале наступили солнечные, мягкие дни, дышавшие весной. Крошечные почки там и сям отважно набухали на ветвях. Розали с нежностью приветствовала подснежники в своем саду и раньше обычного могла радоваться нарциссам и крокусам на невысоких стеблях, уже распустившимся на участке ее виллы и в городском саду, где над ними склонялись прохожие, с восхищением указывая друг другу на пеструю толчею цветов.
— Подумай, как удивительно и как странно, — сказала госпожа фон Тюммлер дочери, — разве это не напоминает осень? Кажется, будто цветет все тот же цветок. Конец и начало! Их можно спутать, так они друг на друга похожи. Глядя на эти крокусы, переносишься обратно в осень и, напротив, веришь в наступление весны при виде последышей осеннего цветения.
— Да, небольшая путаница в этом есть, — ответила Анна, — по-видимому, твоя закадычная подруга, мать-природа, вообще питает пристрастие к двусмысленности и мистификации.