Он пронзительно свистел, засунув два пальца в рот, чему я так никогда и не научился, и по силе свиста с ним могли сравниться только мой друг дипломат Хайме де Кастро и графиня Нелли де Вогюэ. Благодаря Валентине я понял, что материнская любовь и ласка, окружавшие меня дома, не имели ничего общего с тем, что ждало меня впереди, а еще — что ни одно завоевание не бывает прочным и окончательным, а нуждается в постоянном сохранении и упрочении.
Ян, со свойственной ему грубостью, прозвал меня «голубеньким», и, чтобы избавиться от этого прозвища, казавшегося мне очень обидным, хотя я никогда бы не смог объяснить почему, мне пришлось с удвоенной силой доказывать свою смелость и мужество, и очень скоро я нагнал страх на торговцев всего квартала. Признаюсь без хвастовства, что я выбил больше оконных стекол, украл больше фиников и халвы и позвонил в большее число квартир, чем любой другой мальчишка с нашего двора; еще я научился с легкостью рисковать своей жизнью, что потом мне очень пригодилось на войне, когда такие вещи признавались и поощрялись официально.
Мне особенно запомнилась «смертельная игра», которой мы с Яном частенько развлекались, сидя на краешке подоконника пятого этажа и вызывая восхищение наших товарищей.
Не важно, что Валентины при этом не было, дуэль шла из-за нее, и никто из нас в этом не сомневался.
Суть игры была предельно простой, но по сравнению с ней знаменитая «русская рулетка» казалась милой школьной забавой.
Мы поднимались на лестничную площадку последнего этажа и открывали окно, выходившее во двор; затем усаживались на самый краешек подоконника, свесив вниз ноги. Цинковый карниз за окном был не шире двадцати сантиметров. Игра заключалась в том, чтобы внезапным, но точным ударом так толкнуть партнера в спину, чтобы он съехал с подоконника на узкий карниз и остался на нем сидеть.
В эту смертельно опасную игру мы играли бессчетное множество раз.
Как только между нами возникал спор или без всякой видимой причины, в припадке враждебности, молча бросив друг другу вызов, мы поднимались на пятый этаж «поиграть».
На редкость рискованный и в то же время лояльный характер этой дуэли заключался, по-видимому, в том, что вы полностью полагались на благородство своего злейшего врага, так как один неверный или злонамеренный удар обрекал вашего партнера на верную смерть пятью этажами ниже.
Я и сейчас ощущаю холодок металлического карниза, на котором сидел, свесив вниз ноги, и руки своего соперника, приготовившиеся толкнуть.
Сегодня Ян — видный деятель компартии Польши. Десять лет назад мы встретились с ним в Париже на официальном приеме в польском посольстве. Я сразу же узнал его. Удивительно, как мало изменился этот мальчишка. В свои тридцать пять лет он остался таким же тощим и бледным, сохранив свою кошачью походку и злой и насмешливый взгляд. Учитывая, что мы встретились там как представители двух соответствующих стран, мы держались учтиво и вежливо. Имя Валентины при этом не упоминалось. Выпив водки, он стал вспоминать о своей борьбе в Сопротивлении, я в нескольких словах рассказал о своей службе в авиации. Мы выпили еще по стаканчику.
— Меня пытали в гестапо, — сказал он.
— Я был трижды ранен, — ответил я.
Мы переглянулись. После чего, по обоюдному согласию, поставили стаканы и устремились на лестницу. Поднявшись на третий этаж, он распахнул передо мною окно: в конце концов, мы были в польском посольстве и я был гостем. Я было уже приготовился лезть в окно, когда жена посла, очаровательная и достойная самых прекрасных поэм о любви пани, неожиданно появилась из зала. Я тут же вытащил ногу из окна и любезно поклонился ей. Она взяла нас под руки и повела в буфет.
Иногда я с любопытством думаю: что бы сообщила мировая пресса, обнаружив на тротуаре в самый разгар «холодной войны» крупного польского партработника или французского дипломата, выброшенного из окна польского посольства в Париже?
Двор дома 16 по улице Большая Погулянка казался мне огромной ареной, на которой я осваивал ремесло гладиатора, готовясь к будущим сражениям. Проникнув туда через старые ворота, вы видели посреди двора огромную кучу кирпича — остатки завода боеприпасов, взорванного партизанами во время патриотических боев между литовской и польской армиями; чуть дальше — уже упоминавшийся дровяной склад и огромный пустырь, поросший крапивой, где я одерживал самые доблестные победы в своей жизни. Дальше, за высокой изгородью, тянулись сады. Во двор выходили дома, стоявшие по двум соседним улицам. Справа были сараи, в которые я часто забирался по крыше, раздвинув доски. Жильцы хранили там мебель; они были забиты сундуками и чемоданами, которые я благоговейно открывал, предварительно сбив замки. Вместе с запахом нафталина от них веяло загадочной жизнью старомодных и потрепанных вещей. Кик зачарованный, я часами просиживал посреди найденных сокровищ, разбросанных по полу будто после кораблекрушения. Каждая шляпа, ботинок или шкатулка с пуговицами и медалями говорили о таинственном и неизведанном мире, о мире других людей. Боа из перьев, фальшивая бижутерия, театральные костюмы: шапочка тореадора, цилиндр, пожелтевшая невзрачная балетная пачка, выщербленные зеркала, ил которых, казалось, глядели на меня тысячи зазеркальных лиц, фрак, кружевные панталоны, разорванные мантильи, мундир царской армии с красными, черными и белыми орденскими лентами, альбомы фотографий, открытки, куклы, деревянные лошадки — обыкновенный хлам, который человечество оставляет после себя как отголосок своего жалкого и несуразного существования. Сидя на сырой земле, холодившей мне зад, я предавался мечтам, разглядывая старые атласы, сломанные часы, черные полумаски, предметы гигиены, букетики фиалок из тафты, вечерние туалеты и старые перчатки, запечатлевшие форму носивших их рук.
Однажды, вскарабкавшись на крышу и отодвинув доску, чтобы спуститься в свое королевство, я увидел посреди сокровищ — между фраком, боа и деревянным манекеном — очень занятную парочку. Я ни минуты не сомневался в истинной природе феномена, который мне довелось наблюдать, хотя впервые присутствовал при увеселениях такого рода. Я целомудренно пристроил доску на место, оставив достаточную для наблюдения щелочку. Это были кондитер Мишка и Антония, служанка из нашего дома. Я был впервые во многом обстоятельно осведомлен, а также и удивлен. То, что эти двое там выделывали, далеко превосходило те наивные представления, что были в ходу у моих сверстников. Несколько раз я чуть не сорвался с крыши, пытаясь разобраться в том, что происходило. Потом, когда я рассказал об этом своим товарищам, они хором обозвали меня лгуном, а более терпимые объяснили мне, что, глядя сверху вниз, я, должно быть, все видел наоборот и потому не так понял. Но я-то отлично все видел и убежденно и яростно отстаивал свое мнение. В конце концов мы установили дежурство на крыше сарая, вооружившись польским флагом, похищенным у консьержки. Было условлено: как только любовники появятся, дежурный станет размахивать флагом, подавая сигнал всей братии собираться на наблюдательный пункт. Когда наш дозорный — им оказался малыш Марек Лука, хромой мальчуган с пшеничными волосами, — впервые увидел, что происходит, то был настолько потрясен представившимся зрелищем, что, ко всеобщему отчаянию, забыл про флаг. Зато он слово в слово повторил мое описание этого странного процесса и сделал это с такой красноречивой мимикой и жаром, сгорая от нетерпения поделиться увиденным, что в припадке реализма глубоко прокусил себе палец, тем самым сильно упрочив мой авторитет во дворе. Мы долго совещались, пытаясь разобраться в мотивах столь странного поведения, и в конце концов сам же Марек выдвинул гипотезу, показавшуюся нам наиболее правдоподобной:
— Может быть, они не знают, как за это взяться, и потому ищут со всех сторон?
На следующий день нести караул выпало сыну аптекаря. Было три часа пополудни, когда мальчишки, игравшие во дворе и сидевшие по домам, плюща нос у окна, не веря своим глазам, увидели, как польский флаг развернулся и торжествующе зареял над крышей сарая. Через несколько секунд шестеро или семеро сорвиголов вихрем промчались к месту сбора. Тихонько отодвинув доску, мы все получили доступ к уроку большого воспитательного значения. На этот раз кондитер Мишка превзошел самого себя; наверное, его великодушная натура почувствовала присутствие шести ангельских головок, склонившихся над его трудами. Я всегда любил кондитерские изделия, но с тех пор я стал иначе смотреть на пирожные. Этот кондитер был великим мастером. Понс, Румпельмайер и знаменитый Лурс из Варшавы могут снять перед ним шляпу. Конечно же, в столь юном возрасте мы не имели возможности сравнивать, но теперь, после стольких путешествий, увиденного и услышанного, внимательно прислушиваясь к мнению тех, кому довелось отведать лучшее американское мороженое и печенье знаменитого Флориана из Венеции, насладиться венскими струделями и сахертортами и лично посетив чайные салоны двух континентов, я по-прежнему утверждаю, что Мишка, бесспорно, был великим кондитером. В тот день он преподал нам урок высокого морального значения, сделав нас скромными людьми, которые никогда больше не станут претендовать на право изобретения пороха. Если бы вместо того чтобы обосноваться в маленьком забытом городке Восточной Европы, Мишка открыл кондитерскую в Париже, то сегодня он был бы богатым, известным и почитаемым. Первые красавицы Парижа пришли бы отведать его пирожных. В кондитерском деле ему не было равных, и мне искренне жаль, что его шедевры не прославились на весь мир. Не знаю, жив ли он — что-то подсказывает мне, что он умер молодым, — во всяком случае, я позволю себе здесь почтить память великого артиста и засвидетельствовать ему глубокое почтение скромного писателя.