ничего не поделаешь!
В ситуации, в которой оказались мы с Аглаей, мне было очень не по себе – и это притом, что изменился я, а не она. Ее состояние я понимал ничуть не хуже своего собственного. Понимал, что, узнав всю правду, она будет очень страдать, точно так же, как я, лишившись возможности действовать по своему усмотрению, испытаю глубокое разочарование. Мучиться будем мы оба: я – от того, что меня держат на привязи, она – от того, что меня лишается. В то же время я успокаивал себя тем, что до тех пор, пока она ничего не знает, никаких мучений ни она, ни я испытывать не будем. А раз так, что плохого в том, чтобы продолжать встречаться с Вильмой, ведь в вечной любви я Аглае не клялся?
Вот почему я поднимал Аглаю на смех, стоило ей завести разговор о том, как я переменился, и одновременно с этим боялся, как бы Вильме не взбрело в голову зайти ко мне в то время, когда у меня в гостях Аглая. Девушкой Вильма была импульсивной и в то же время осмотрительной, сдержанной, юной насмешницей, такой же, как Аглая.
Но прошло совсем немного времени, и Аглая была вынуждена с существованием Вильмы смириться. Она столкнулась с нами лицом к лицу, когда мы выходили из моей квартиры. Вильма шла со мной под руку, своенравно и весело пританцовывая.
Я заметил Аглаю издали и по ее лицу сразу сообразил, что она все видит и понимает. Лицо белее белого, и даже походка, когда она подошла ближе, напряженная, неестественная. Она посмотрела на меня, потом на Вильму; взгляд ядовитый и в то же время какой-то беспомощный. Посмотрела и, не сказав ни слова, прошла мимо. И как я ни старался, хорошее настроение мне сохранить в тот день не удалось. Я напрягся, сник, и Вильма обратила на это внимание.
– Кто эта девица? – полюбопытствовала она.
– Еще что спросишь? – сделав над собой усилие, отозвался я. – Почему ты спрашиваешь?
– Потому что она как-то странно на нас посмотрела. Держу пари, ты тоже ее знаешь, – заключила она и испытующе на меня взглянула. Надо отдать Вильме должное: собственнический инстинкт у нее отсутствовал.
Но Аглая! Я не мог забыть ее лица. Оно преследовало меня, мешало повеселиться на Кони-Айленде, куда мы с Вильмой в тот вечер направлялись. Не мог же я не думать о том, как Аглая, должно быть, страдает и во что выльется наша с ней следующая встреча. Если только она захочет встретиться, но что-то мне подсказывало, что захочет, – и этого я боялся больше всего. Из чувства ко мне, а также из присущей ей широты мышления она, я точно знал, не станет обвинять ни меня, ни другую женщину, скорее уж себя, за то, что своими страданиями всем причиняет беспокойство.
Я задумался. Задумался и расстроился. Хотите верьте, хотите нет, но я вновь ее полюбил, и очень сильно. Ее дом! Какое же счастье я там испытал!
Прошел день, потом два дня, потом – три. Прелесть Вильмы потускнела, я уже подумывал, как бы от нее избавиться. Поскорей и навсегда. Ведь это она (не я же!) всему виной. Как же у меня было тяжело на сердце!
И тут, вечером третьего дня, в одиннадцать, как раз когда я собирался идти разыскивать Аглаю получаю с посыльным записку:
«Любимый, какой же ты жестокий! Я уже давно жду от тебя известий, вчера прождала целый день, и позавчера, и всю прошлую ночь. Тебе что же, нечего мне сказать? Не могу заснуть. В одиннадцать пойду к мемориалу Гранта – помнишь, небольшой каменный постамент, где мы с тобой стояли однажды вечером. Неужели ты настолько меня разлюбил, что тебе совсем нечего мне сказать?»
От этих слов веяло неподдельным страданием. Я схватил шляпу и трость, вызвал такси и подъехал к мемориалу, не зная толком, как себя вести. Она уже была здесь, шла мне навстречу. В свете дуговых фонарей ее изможденное лицо поражало какой-то восковой бледностью, под глазами лиловые разводы, как будто ей поставили синяки. А все оттого, что предается тяжким раздумьям.
Какой ужас, подумал я. Как же я бессердечен! Я поспешил ей навстречу, и она, без тени упрека в глазах, даже не глядя на меня, взяла мои руки в свои и крепко их сжала.
– Ничего не говори, – едва слышно сказала она. – Пожалуйста, не говори сам и не вынуждай говорить меня. Я не в силах. – И тут вдруг она отвернулась, нет, не резко, не порывисто, а как-то мягко, и по тому, как вздрагивают ее плечи, я понял, что она плачет.
– Аглая! Любимая! – вскричал я. – Как ты не понимаешь, если б я тебя разлюбил, меня бы здесь не было. Я боялся прийти, думал, что, может, я тебе не нужен. Но я тебя не разлюбил, честное слово! Прости меня!
– Пожалуйста, прошу тебя, любимый, – сказала она, – ничего не говори, я этого не перенесу. Ах, уж лучше б я не видела, как она повисла у тебя на руке. Ах! – Она осеклась, и плечи вновь судорожно затряслись.
– Аглая! – взмолился я. – Ты же знаешь, как нужна мне. Знаешь, так ведь? Конечно же, знаешь.
– Только ничего не объясняй, любимый, это не поможет. Ни мне, ни тебе. Ты же и без слов все понимаешь – и про меня, и про себя. Лучше б мне было не видеть. Это так тяжело. Лучше б мне было не видеть! – И внезапно добавила: – Обними меня, обними меня, пожалуйста. Обними, и давай вот так, молча, постоим. Не нужно ничего говорить.
У меня брызнули слезы. Я не мог сдержать рыданий. Ее нежность, ее страдания совершенно меня раздавили. Подумать только, сказал я себе, она так красива, так умна, так благополучна, что по идее должна быть счастлива, она же, влюбившись, несчастна.
Как же трогательны страдания, которые она испытывает! Как же она благородна, прелестна, чувственна, непредсказуема! И при этом не требует объяснений, ни в чем меня не упрекает, лишь просит, чтобы ее покрепче обняли, хочет ощутить тепло и сочувствие. И чье? Человека, который больше всего перед ней виноват, причинил ей тяжкую боль. Как вести себя с женщиной вздорной, своенравной, непокорной, я вполне себе представлял, но с такой, как Аглая?..
Так мы просидели больше часа, я пытался оправдаться и, как мог, извинялся за свое непостоянство, она же гладила мне руки, прижималась ко мне всем телом и повторяла:
– Ничего не говори! Только обнимай меня