Он пошел берегом залива по направлению высоких дюн. Здесь было безветренно, тихо. Против городка вдоль берега стояли рыбачьи шхуны с высокими мачтами. Кое-где виднелся лес их, а кое-где только широкие, четырехугольные паруса черными тенями выделялись на белесом небе. То тут, то там возле рыбачьих сетей с криком возились купающиеся мальчуганы.
Вдали несколько шхун с поднятыми парусами меланхолически маячили в вечерних сумерках. Ветер утих, и они лениво скользили к берегу.
Но вот городок остался позади. Кругом царила невозмутимая тишина и оцепенение. Только на западе, где краснело небо, все еще шумели неугомонные волны. Постепенно всю природу охватывало сумеречное настроение.
Высокие песчаные дюны были уже недалеко. Словно настоящие горы, их острые светлые вершины вырисовывались на вечернем небе.
Васарис огляделся. Слева над заливом уже довольно высоко стояла луна, справа чернели поросшие соснами низкие дюны, а над ними мигал яркий глаз нидского маяка.
«Наверное, с дюн открывается удивительный вид!» — подумал Васарис и пошел дальше.
Вскоре потянуло холодной сыростью, и сухой песок сменился заливными лугами. Поросшие соснами дюны становились выше и выше, подступая отвесной стеной к суживающемуся берегу залива. Впереди, где кончались деревья, из самой воды вздымался белесый песчаный холм. При свете луны вершина его, словно выточенная, выделялась на темно-голубом небе.
Однако Васарис решил, не доходя до него, взобраться на поросшую сосняком дюну по одной из тех тропинок, которые в нескольких местах параллельными светлыми полосами спускались с вершины к подножью. Осторожно перейдя заливной луг, он очутился перед крутым склоном, густо поросшим сосенками высотой в рост человека. Широкая, точно пробритая тропа убегала вверх.
Жутковато стало Васарису, когда он остановился на этой тропе, между двух плотных стен зарослей. Ни звука, ни признака жизни, — только комариный рой жужжал над головой, и от этого жужжания все кругом казалось еще более мрачным и безлюдным.
Но когда он поднялся выше, жуткое впечатление стало рассеиваться. Взору открывался широкий горизонт, исчезло ощущение пронизывающей сырости, на душе становилось покойней и легче. Однако взбираться было трудно. Ноги вязли в песке, скользили, спотыкались о корневища, которые, словно длинные крепкие канаты, тянулись вдоль и поперек тропы.
Изрядно утомленный, поднялся Васарис наверх, а тропа уходила все выше на другой холм, откуда, должно быть, открывался вид на море и залив, на вершины южных дюн, на зеленые сосны и лес в окрестностях Ниды, тянувшийся далеко на север.
Когда Васарис наконец добрался до вершины, вид действительно оказался чудесным. Даль тонула в серебристом лунном тумане. На западе еще играли краски заката. Волнующееся море светилось серебром, расплескивало тысячи отблесков и оттенков, прекрасное и могучее в своей безграничной свободе. Где-то на горизонте, сливаясь с небом, оно поглотило солнце и отбрасывало вверх полосу пламени, не угасающего в течение всей короткой летней ночи.
А на востоке темно и мрачно. Не различишь, где небо, где воды залива. Все скрывается во мгле и в тумане. Только луна выстелила длинную дорожку по чуть зыблющейся глади.
Людас Васарис стоял один высоко над двумя водными равнинами и не отрывал глаз от величественного зрелища, ощущая торжественное спокойствие, словно в каком-то таинственном святилище. Море — светлое, радостное, волнующееся с одной стороны и мглистый, неподвижный, печальный залив с другой казались двумя символами, смысл которых таился в его собственном сердце.
Было уже поздно, но ему неудержимо захотелось идти дальше, к мертвым сыпучим пескам, к вершинам больших дюн, которые, казалось, были уже недалеко. Сосняк вскоре кончился, лишь кое-где торчали кустики ракиты да скудные клочья сухой травы, а дальше один песок и песок — сухой, белый и чистый, волнообразный, словно неожиданно застывшая водная гладь.
Странное смущение охватило Васариса в этом мертвом песчаном море. Оно и пугало его и опьяняло. А эти мертвые пески заманивали и зазывали все дальше и дальше. Они подавляли своим однообразием, внушали ужас, начисто отрицали жизнь.
Васарис все шел. Уже он казался еле различимой былинкой в этом мертвом, безмолвном песчаном море. Но ему хотелось подняться на ближайшую вершину, которая И отсюда казалась довольно высокой. Новый прилив энергии толкал его вперед. Эта поздняя прогулка сейчас казалась ему чем-то обычным, и если бы впереди появилось какое-нибудь человеческое существо, он бы ничуть не испугался и не удивился.
И действительно он заметил на самой вершине движущуюся к нему высокую белую фигуру, залитую лунным светом. Встреча была неизбежной. Вскоре Васарис увидал, что это женщина. Кто же эта храбрая незнакомка, и откуда она взялась здесь в такое позднее время?
Они встретились на самом краю откоса, с одной стороны отвесно спадающего в залив, а с другой спускавшегося к поросшему кустарником берегу моря.
Васарис внимательно поглядел в лицо поздней искательницы приключений и изумленно воскликнул:
— Ты, Ауксе?
Она протянула ему руку и весело засмеялась:
— Ну, не романтическая ли встреча? Я давно тебя узнала, потому что луна светила тебе в лицо. Но если бы ты не окликнул меня, прошла бы мимо, как незнакомая.
— И тебе не стыдно говорить это? — упрекнул он.
— А наше условие помнишь? Срок еще не истек.
— Уже истек. Надеюсь, что ты останешься мной довольна.
— Посмотрим. Ну, об этом после, а теперь проводи меня домой.
— И ты не боишься бродить так далеко по ночам?
— Чего мне бояться? Разве я не привыкла странствовать?
Людас спросил ее, как она попала в Ниду. Ведь она уехала за границу. Оказалось, что Ауксе уже с неделю как вернулась в Литву и дня два тому назад приехала на взморье. О том, что Людас в Ниде, она не знала.
Было уже за полночь, когда они вернулись в городок и распростились у дверей пансиона Ауксе, условившись о завтрашнем свидании. Людас радовался этой необычной встрече, он думал, что Ауксе и сама по нем соскучилась и что оба они охвачены одним и тем же чувством.
В течение нескольких дней, которые Ауксе провела в Ниде, они много гуляли и беседовали на тему о призвании и назначении человека. Казалось, что только теперь они до конца узнали и поняли друг друга. Ничего не утаивая, Васарис рассказал Ауксе о своем разрыве с Люцией.
Ауксе в свою очередь призналась, что ревновала его к ней и что ее самолюбие было сильно задето. Тогда она поборола себя и справедливо решила, что им полезно будет не встречаться некоторое время.
Рассказ Людаса о его поездке домой и тамошних переживаниях произвел на нее глубокое впечатление. Хотя Ауксе давно знала, что Васарис ксендз, но не придавала этому никакого значения. Она никогда не видала его в сутане, а в его поведении не было ничего, напоминающего ксендза. Васарис, правда, не походил на других ее знакомых, но она относила это за счет его индивидуальных черт, к тому же он был поэт.
Теперь Ауксе впервые осознала, что он действительно ксендз. Она увидела его нерешительность, угрызения совести, словом, все, что препятствовало ему сделать реши тельный шаг в том или ином направлении. Вначале его терзания и философствования показались ей чуждыми, непонятными, безосновательными, но постепенно она вошла в его положение, постигла доселе неведомые обстоятельства и со многим примирилась.
После долгих споров они договорились лишь по одному вопросу, что Людас не станет выполнять обязанностей ксендза, пока не примет окончательного решения. Людас согласился и с тем, что, может быть, в недалеком будущем ему придется отречься от сана. Для него это было скорее вопросом такта, а не убеждений. Но тут уж их мнения резко расходились.
Ауксе не признавала его главного довода — самопожертвования ради счастья родителей.
— Отцы и дети, — говорила она, — никогда не понимали и не поймут друг друга. Жертвовать спокойствием своей совести, своим достоинством и даже всей жизнью из любви к родителям было бы бессмысленно и неправильно. Взрослый человек сам отвечает за свои поступки и строит свою жизнь так, как считает нужным, а не так, как хотели бы родители. Это огорчит родителей? Да, это грустно, но никакие чувства, не должны мешать человеку исполнить свой долг.
Однажды, охваченный новыми сомнениями, Васарис признался:
— Я боюсь, что если отойду от костела, то утрачу мой талант и лучшие человеческие черты. Священник коренится во мне глубже, чем я сам думаю. Например, такое чувство, как любовь. Мне и самому себе совестно признаться в любви к женщине. А выразить эту любовь словами было бы вовсе невмоготу. Это уже въелось в меня. А если я заставлю себя поступать и думать так, как будто не был ксендзом, это приведет к разрушению моей личности. Не поздно ли сейчас искоренять то, что сформировано в моем характере саном? Ведь, отрекшись от него, я смогу стать циником, лжецом, нравственно упасть еще ниже, чем теперь.