Это было их первое серьезное расхождение во взглядах. Каждый отстаивал свое. Ауксе, полюбив Васариса и узнав, что она любима, тотчас же задумалась о будущем. Быть в двусмысленном положении любовницы ей не позволяли ни убеждения, ни честь. Она была молода, здорова, красива, богата и, связывая свою судьбу с любимым человеком, хотела обеспечить себе определенное, надежное положение на всю жизнь. Васариса она уже не считала ксендзом, а то, что он был им когда-то, ее мало беспокоило.
Однако Васарис думал несколько иначе. Правда, он любил Ауксе и боялся ее потерять. Но причем здесь семья? Разве не могли они, свободные люди, свободно любить друг друга? Он был художник, поэт, он чувствовал, что в атмосфере семейной жизни ему будет душно. Детский плач, мелкие домашние заботы внушали ему ужас. За свое будущее Васарис не беспокоился: «Э, как-нибудь проживу. А вот если обзаведусь семьей, увязну по уши». Освобождаясь из одних тисков, он боялся попасть в другие.
Пожалуй, Васарис хотел также избежать сурового осуждения и мести католических кругов. Ведь из духовного сословия можно выйти незаметно, тишком, но если он женится, скандал на всю страну неизбежен. Пока он одинок, ему не страшны ни месть, ни осуждение, а когда обзаведется семьей, все станет сложнее. Наконец, если у него будет сын, не осудит ли он родителей, и не разыграется ли драма, похожая на ту, что он написал?
Вообще, прежде чем принять какое-либо решение, Людас Васарис обыкновенно долго его обдумывал и взвешивал; и на этот раз он поступил так же. Ауксе, зная эту особенность его характера, терпеливо ждала конца размышлений; а между тем все складывалось так, что они могли бы уже теперь пожениться.
Обстоятельства действительно благоприятствовали им. Во-первых, литературные удачи внушали Васарису уверенность в себе и позволяли, ни на что не глядя, идти своим путем. По возвращении из отпуска он предложил государственному театру свою драму, ее сразу начали готовить к постановке, и премьера состоялась на рождество.
Критика отнеслась к ней благожелательно. Католическая печать расхвалила пьесу даже больше, чем свободомыслящая, и не обнаружила в ней никаких либеральных мыслей и тенденций. Как же, ведь автор — свой человек. Однако не все обстояло так благополучно, как это казалось сначала Васарису.
Однажды к нему зашел профессор Мяшкенас. После премьеры прошло уже две недели, но интерес к ней еще не остыл. Сказав несколько общих фраз, Мяшкенас заговорил о пьесе:
— Ну Людас, наделал ты шуму своей драмой! Говорят, каждый спектакль идет с аншлагом!
— Ты ведь был на премьере, как тебе понравилось?
— Мне, как профану, не следует говорить о литературных достоинствах твоей драмы. Вообще же постановка мне понравилась. Знаешь, я ведь человек широких взглядов. Но, говоря по правде, Людас, мнения расходятся.
— Конечно, — согласился Васарис. — Как же иначе? Даже бесспорные истины вызывают споры, а ведь это только драма! На всех не угодишь!
Но Мяшкенас, видимо, имел в виду другое.
— Так-то так, — промямлил он, — но есть мнения и мнения. Я не говорю, что ты должен огорчаться из-за всякой неблагоприятной критики, но с некоторыми суждениями приходится считаться.
— А именно?
— Скажу напрямик: Consilium vigilantiae[202] обратил на тебя внимание.
Васарис заинтересовался не на шутку.
— Consilium vigilantiae? Неужели нашел ересь?
— И еще какую! Но, кажется, первая ее обнаружила твоя нынешняя симпатия, Гражулите. Ей-то и должен быть благодарен Consilium vigilantiae.
— Решили, что я имел в виду ксендзов и монахинь?
Мяшкенас кивнул головой.
— Параллель очевидна. Но не это важно. Важно то, как в твоей драме освещены обеты, чувство долга, религия и ее служители, хотя они и не христиане. Затем, как представлены человеческие страсти, грехи и возмездие за них. Все это, брат, не выдерживает богословской критики.
— Ну, приятель, — весело сказал Васарис, — можно ли критиковать мое произведение с позиций богословия?
— Художественные качества нет, но проповедуемые в нем идеи — да. Сам знаешь, сколько художественных произведений включено в индекс[203].
— Однако католическая пресса превознесла до небес мою пьесу.
Мяшкенас засмеялся.
— Превознесла потому, что она твоя. Надо признаться, что рядовой зритель сознательной ереси в твоей пьесе не заметил. Так зачем же поднимать этот вопрос в печати? Но Consilium vigilantiae обязан искать и скрытые опасности, потому что они, как медленно действующий яд, всего губительнее.
— Пустяки, — отмахнулся Васарис. — Какой там яд, какие опасности!
Но Мяшкенас продолжал:
— Кроме того, тебя обвиняют в нарушении благопристойности. Знаешь, что ни говори, а эти восточные танцы в первом и в четвертом актах не совсем приличны. Ведь танцовщицы-то полуголые. Сквозь газ все просвечивает. И зрелого человека в соблазн введут, а что же говорить о молодежи!
— Но ведь танцы не я сочинял — это дело режиссера.
— А кто станет в этом разбираться. Пьеса твоя, значит, все идет от твоего имени. Ведь ты бы мог помешать этому.
— Ну, что дальше?
— Тебе этого мало? Вот шутник! Вспомни и то обстоятельство, что ты ксендз. Тогда все предстанет в еще более разительном свете. Скажи, зачем тебе понадобилось выходить на сцену? Я понимаю, что автору приятно принимать овации, но ксендзу это не пристало, особенно после таких танцев.
— Так. Что же мне за это будет?
— Думаю, что тебе придется отправиться с объяснениями к епископу. Скорее всего, ничего серьезного не будет. Самое большое — могут предложить, чтобы ты свои сочинения давал на аппробацию, потому что это требуется и по канонам. Могут еще запретить посещение театров. Полагаю, этим дело и кончится.
— Ты находишь, что этого мало?
— Конечно, хотя это и не наказание, а лишь кое-какие ограничения, тебе они могут показаться очень неприятными. Надеюсь, что особых затруднений все-таки у тебя не будет. Так что вставать на дыбы не к чему. Видишь ли, дисциплина в нашем сословии необходима.
Васарис заметно нервничал, но старался владеть собой. Прошелся раза два по комнате и наконец, остановившись перед Мяшкенасом, сказал:
— Знаешь, брат, на этот раз я попрошу тебя помочь мне. Может быть, ты встречаешься с отцами из Consilium vigilantiae. Так передай им вот что: все их упреки мне и моей пьесе я считаю чепухой. Я и впредь буду писать, что хочу и как хочу, ни на какую аппробацию или цензуру давать свои вещи не стану. И в театры буду ходить по-прежнему, несмотря ни на какие запреты. И к епископу не пойду объясняться, чтобы пощадить и его и свои нервы. Вот и все.
— Ого! И шутник же ты!.. Нет, тут, братец, не до шуток! Я тебе еще не сказал, что говорят о твоих отношениях с Гражулите. Получишь предписание sub poena suspensionis[204]. Вспомни, что ты священник и директор гимназии.
— Плевать мне на все это! — вырвалось у Васариса. — Надоело до смерти это тыканье на каждом шагу моим священством. Я и сам знаю, что я плохой ксендз. Я сам себя давно отрешил от обязанностей ксендза, не дожидаясь, пока это соблаговолит сделать епископ. От директорства тоже могу отказаться хоть завтра…
Напрасно Мяшкенас старался успокоить Васариса и убедить его, что не стоит буйствовать, что все обойдется и, может быть, ему не запретят посещения театров. Васарис действительно успокоился, но, забившись в угол дивана, упорно молчал и нервно вертел в руках папиросную коробку.
— Так как же, Людас? Обещай, брат, что не сделаешь такой глупости, а я тебе помогу, насколько сумею, — сказал Мяшкенас, собираясь уходить.
— Ничего не обещаю и впредь буду поступать, как захочу. Спасибо за добрые пожелания, но помощи не потребуется.
Мяшкенас простился с ним обиженный, озабоченный и обеспокоенный. Он по-своему любил Васариса и дорожил им, но в то же время был ревностным защитником чести и интересов духовенства, а история с Васарисом грозила большим скандалом.
На следующий день профессор пошел посоветоваться с отцом Северинасом. Описав ему свой визит к поэту, он прибавил:
— Feci quod potui[205]. Теперь, отец, очередь за вами. Проповедовать и убеждать — это ваша специальность. Человек он впечатлительный. Постарайтесь обращаться не только к его разуму, но и к сердцу. Может быть, образумится.
— Почту своим священным долгом, — ответил монах. — С божьей помощью еще раз побеседую с ним.
— Только надо подождать, — предупредил Мяшкенас. — Сейчас момент неподходящий.
А Васарис после разговора с Мяшкенасом решил как можно скорее напечатать свои произведения. Через несколько дней он договорился с издательством и сдал в печать драму и большой сборник стихов. Прошел месяц, и книга появилась в книжных витринах. На страницах сборника отразился его путь к творчеству, к свету, к освобождению, но ни свободы, ни света Васарис еще не обрел. Эти страницы только рассказывали о стихийном стремлении человеческого сердца к жизни, к счастью, которое всегда видится в недостижимой дали, о том, как человек блуждает в тумане и томится, отыскивая путь. Всем, кто читал этот сборник, казалось, что они читают историю собственного сердца.