— Проигралась в пух и прах, — объявила она, — на эти деньги, как говорится в таких случаях, могли бы прожить целый год несколько семей! Странно, при встрече с бедными людьми мне делается стыдно и хочется тоже быть бедной, а при встрече с богатыми я, при всей своей ненависти к ним, хочу быть богаче их, и мне опять-таки стыдно… Иду спать. Анна-Мария, будь другом, сходи к Жако и попроси его сообщить Картье, что я не возьму выбранный мной изумруд, пусть он как-нибудь уладит это дело. А я иду спать.
Итак, пришлось мне отправиться к Жако.
Он жил неподалеку от бульвара Барбес, под самой крышей высокого дома; угол двух верхних этажей был застеклен. Я поднималась все выше и выше по каменной лестнице с грязными, стертыми ступенями. Здесь находились оптовые склады:
БАСОННАЯ ТОРГОВЛЯ… ФЕТР…
ВХОДИТЬ БЕЗ ЗВОНКА…
На площадке пятого этажа, в простенке между окнами, висели увеличенные фотографии: сквозь мутные, засиженные мухами стекла смотрели мальчуган в матроске, женщина в испанском костюме и усатый мужчина. На шестом этаже, как раз над студией фотографа, висела дощечка: «Жак Вуарон, работа на дому».
Открыл мне сам Жако, в белом халате, с щипчиками в руках. Мой приход, видимо, страшно смутил его, он быстро сбросил халат, распахнул передо мной двери и ввел меня в довольно просторную мастерскую со стеклянным потолком, задрапированным черными раздвижными шторами в сборку, какие бывали в прежние времена у фотографов. Жако объяснил, что раньше тут действительно помещалась фотография, поэтому здесь шторы. Я подошла поближе к застекленному углу мастерской, который заметила еще с улицы, но вдруг у меня закружилась голова, я вскрикнула, и Жако поспешно оттащил меня прочь, словно от края пропасти. Он провел меня в соседнюю комнату. «Извините, — сказал он, — это моя спальня».
Здесь стояла по-девичьи узкая белая кровать и вешалка для платья; выложенный красными плитками пол блестел чистотой, как и вся комната. Стены были почти сплошь увешаны небольшими, пришпиленными кнопками гуашами, и поэтому тут преобладало два тона — белый с просинью и коричневый.
Над камином висела гуашь больших размеров, длинная и узкая. Я подошла ближе, чтобы рассмотреть ее: то была тайная вечеря. В середине, разведя руки, — Иисус Христос, а рядом с ним святой Иоанн, и в святом Иоанне я узнала Женни… Справа от тайной вечери висела другая небольшая гуашь: неубранная постель, стол и таз, окно, а перед окном — женщина в рубашке с козлиными копытцами вместо ступней: опять Женни. Слева от тайной вечери — газовый рожок, скамейка, женщина с обнаженной грудью, склонившаяся над младенцем, лежащим у нее на коленях: снова Женни… Со всех сторон на меня смотрела Женни, до жути похожая. Настоящий иконостас Женни.
— Как вы можете жить среди всего этого? — Я отвела глаза от картин, мне хотелось найти хоть что-нибудь, что не было бы Женни.
— Я не могу иначе… — ответил Жако. — Садитесь, Анна-Мария, сейчас будем пить чай. — Он суетился возле газовой плитки. — Я пытался, — продолжал он, — жил с одной женщиной, очаровательной, умной, прелестной; она сделала все, чтобы мне помочь… Не могу жить без Женни. Навязчивая идея, неотступная: Женни! Драгоценности выходят из-под моих рук красивыми лишь потому, что я мысленно делаю их для Женни, на улицу меня гонит только надежда встретить Женни. В кино я хожу, одержимый одним желанием — без конца смотреть на Женни… Она недосягаема! И не оттого, что она — Женни Боргез, а я — ремесленник, а потому, что ей нравятся мужчины типа Люсьена! Женни любит Люсьена! Наше божество любит Люсьена!
Я ничем не могла помочь ему. Он был прав.
— Женни не любит Люсьена… — сказала я ему на прощанье. — Никто никого не любит. И ничего это не меняет.
Грязная лестница показалась мне бесконечной. Я спускалась в ад.
Не думала я, что это сравнение окажется таким верным. Мне предстояло пережить поистине недобрый день. Не успела я войти к себе в комнату, как явилась Раймонда и обрушила на меня лавину дурных новостей: Женни застала свою горничную, когда та подсматривала в замочную скважину ванной, и тут же уволила ее. Выпроваживая горничную, Раймонда заметила, что ее пожитки значительно приумножились. Раймонда позвала Марию. Не обошлось без криков и брани. В конце концов горничную заставили распаковать чемоданы и узлы и обнаружили там платья и белье Женни, а также простыни, скатерти и серебряные ложечки. А тут еще не вовремя привезли уголь, и дело едва не дошло до драки: консьержка как раз вымыла лестницу и набросилась на угольщиков, а те — здоровенные парни — чуть ее не избили.
Я прошла к Женни. Она только что положила телефонную трубку. Повернулась ко мне: в глазах застыла мука…
— Он отказался уехать со мной… — сказала она. — Я надеялась, что несколько дней, проведенных вместе…
Непостижимо! И это говорит Женни, Женни с ее неповторимым лицом, с внешностью, которая потрясает каждого! Женни, которая заставляет толпы людей смеяться и плакать, Женни — гордость страны, моя Женни! Но дело обстояло именно так. Женни была как в лихорадке, возбужденная, горячая, вся в поту. Правда, стояла тропическая жара, да и выпила она, как видно, немало, судя по бутылке виски, которую я заметила возле телефона.
— Забудем об этом, — сказала она, стараясь унять дрожь. — Хочешь, погуляем? Дождь перестал…
Проходя мимо консьержки, обычно безмолвно-почтительной, мы услышали, как она пробормотала нам вслед что-то о миллионерах, которые не только не сочувствуют бедным людям, а еще позволяют себе подозревать несчастных горничных. Женни обернулась и спросила: «Что вы сказали, мадам? Повторите!» Консьержка быстро юркнула в привратницкую.
Рука об руку мы спустились по лестницам Трокадеро к Сене. Какая нежданная радость — эта широкая перспектива, открывшаяся вдруг за старым зданием Трокадеро!
— Я устала от бессонной ночи, — сказала Женни, — карты, табачный дым, никак не могла уснуть… Вот уже тридцать шесть часов подряд длится этот день, он начался вчера утром… Никогда я еще не чувствовала себя такой разбитой. — Она помолчала с минуту. — В Комеди появилась сегодня новая статья: «Легендарная Женни Боргез в личной жизни особа далеко небезупречная…» В Комеди… — задумчиво повторила Женни, — а ведь Комеди не из тех газет, которые занимаются шантажом… Не занимается она также и политикой… Почему же и они ввязываются в это дело? Видно, просто вошло в привычку смешивать меня с грязью, каждый рад вылить на меня ведро помоев. Друзья-приятели всегда не прочь растоптать человека, превосходство которого они чувствуют… Страсть разрушения… Самый разудалый танец — танец со скальпами… Что бы там ни говорили, а Жанна д’Арк лучшая моя роль. Не подать ли мне на них в суд за клевету? Как ты думаешь?
Как я думаю? Все это чудовищно! Но жизнь ничему меня не научила, я не знаю, что требуется делать в таких случаях, не знаю, как постоять за себя…
— Звонила я Пальчику, — продолжала Женни, — он уже двадцать раз обещал мне помочь. Но что-то ему, видимо, мешает… Ползает у моих ног, а врагов себе наживать из-за меня не хочет. Дело не в благодарности, не в том, что я вытащила его из грязи, познакомила со всем Парижем, дала ему ремесло в руки, устроила на то место, которое он сейчас занимает, — но, хотя бы просто из рыцарских чувств, должен же мужчина не размышляя дать пощечину тому, кто оскорбляет женщину…
Я попыталась перевести разговор на другую тему.
— Ах да, — вспомнила Женни, — изумруд… Совсем забыла, день такой бесконечно длинный… Ну, что же тебе ответил Жако?
Я рассказала ей о своем визите и о том тяжелом впечатлении, которое произвел на меня Жако. Этот одержимый способен наложить на себя руки… Если в жизни нет ничего, кроме несчастной любви…
— Несчастная любовь! — взорвалась вдруг Женни. — Скажите пожалуйста! А у меня — счастливая любовь? Разве я стреляюсь из-за такого пустяка? Разве я не живу, не работаю по мере сил, как все люди? Я люблю все, люблю всех… А что я получаю взамен? Ненависть женщин, низменные восторги мужчин и вероломную публику, которую потерять легче, чем завоевать… Жако не кричал и не плакал, когда та девочка по его вине выбросилась из окна его же комнаты. Об этом он позабыл тебе рассказать! Если Жако покончит с собой, если он покинет меня, он совершит предательство… Ну что ж, одним предателем больше… Я — чудовище, а вы все? Что вы понимаете в любви, в дружбе?
Бедная моя Женни, ты оказалась права, мы не умели любить тебя…
На авеню де Сюфрен были расклеены огромные афиши с портретом Женни, лицо в рамке прямых волос, глаза, пристально устремленные на прохожих… Даже на этих грубо намалеванных афишах у нее необыкновенные черты лица, проникающий в душу взгляд. Аллеи Марсова поля кишели людьми — дети, няньки, солдаты, иностранцы с фотоаппаратами… Вокруг Эйфелевой башни, словно заплутавшись в ее кружевах, витал еще дух выставки, ярмарки…