– Не пойму я, что это за семья такая у вас – Надеины, – сказал Голубев без всякого подхода и обиняков. – Сам Кузьма вроде активный гражданин, а сынок у него совсем в другую сторону ударился. Странная семья.
– Это Кузьма – активный? – насторожилась хозяйка. – Да черти б его колотили на том свете за такую активность! Покоя он людям не дает спокон веку, злобой изошел, вот и вся его линия! Трех председателей съел заживо. За то ему почет и уважение от тех, которые всю жизнь по себе председателей хотят дождаться…
– Местный человек-то?
– Конечно, какой же еще… – хозяйка подвинула на середину стола, ближе к гостю, стеклянную сахарницу, вздохнула.
– Ежели прямо сказать, так в роду у них это с давних пор… – сказала она, и Голубев понял, что именно у Надеиных в роду. – Сам Кузьма, конечно, ни в какое сравнение с отцом, тот поглупее был, понахрапистей!
Тот, говорят, из кожи лез, чтобы разбогатеть! Токо всё никак не получалось у него – то в самую страду вдруг плотничать соберется, то посев раньше срока раскидает.
Невпопад у него, значит, выходило с землей-то! Зато промеж людей-то умел тоже, окаянный! Промеж людей у него всегда козыри были, Ивановна его, говорят, иначе и не звала, как Гаврил-редиска!
– За что ж она его так? – засмеялся Голубев.
– Такой уж сметливый был! Какая бы власть в хутор ни вошла, он тут как тут, на подхвате. Красные придут, так он самый красный, а белые – так он, глядишь, уже побелел и опять с наганом по улице. «Я, говорит, научу вас, дьяволов, штаны через голову надевать! Вот вы у меня где!» Да ведь оно и понятно, с-под нагану-то не то что штаны через голову, а и рубаху через коленки надевать можно заставить…
– Да редиска-то при чем? – снова засмеялся Голубев.
– Да овощь такая удивительная! Снаружи-то красная, а внутрях совсем другого цвету!
Хозяйка пригорюнилась и рукой отмахнулась от чего-то досадного:
– Ну не сумел он все ж таки развернуться-то как следует! Слава богу, хворь какую-то городскую прихватил в голодном году, когда яблоки сушеные возил в Майкоп. Сгнил заживо, а сынка заместо себя оставил. Этот с детства, бывало, в темную ночь бревно через дорогу выкатит вспоперек, а сам за плетнем в темноте сядет, интересуется, кому первому через то бревно лететь шарокопытом!
Голубев перестал размешивать в стакане и смотрел на хозяйку во все глаза. Характер Кузьмы Надеина его заинтересовал, да и речь у женщины была ядреная:
– Люди-то, понятно, клянут, а ему развлечение. То же самое банку пустую от колесной мази либо консервов соседскому кобелю на хвост прицепит и глядит с умом, как бедная собака из себя выходит… А то еще ночью влезет к соседу на крышу и в трубу старый валенок бросит, чтоб в хату дымило. Или мала-кучу устроит.
Только сам – в сторонке, нижним-то никогда его, аспида, не видели.
– Энергичный мужик.
– Вот, вот… Страсть у него проявилась, значит, рано к этим… как их? Ну, всякие придумки-то научные…
Ах ты, беда, слово-то выскочило из памяти, такое ходовое слово! Ну, вот, вы же и сами хорошо должны знать, когда по-ученому делают на пробу – как оно зовется?
Вот еще у них, слышно, грушу с яблоней спаривали, а просо на обухе молотили…
– Эксперименты, что ли? – снова усмехнулся Голубев.
– Вот, это самое, это самое! Вот и у него такая зудь была с молодых-ранних лет. Ага. Шибко докучал!
– Почему же это терпели? Люди-то?
– Да ведь ничего с ним не сделаешь! Суд на это скрозь пальцы смотрит, а миром теперь нельзя, теперь больше словами, а это ему что горох в стенку…
– Это как – миром?
– Да в старину это, учили у нас тут, какие вредные али за воровство. Соберутся на кругу, да и приговорят полсотни плетей, оно и помогает.
– Это же самосуд!
– Да какой же самосуд, ежели – для порядка? – у хозяйки на губах мелькнула летучая усмешка. – Главное-то, оно не в наказании было, а в благодарности…
– Это как же?
– Да так вот. Когда выпорют, то надо штаны обратно натянуть и кланяться на все четыре стороны: спасибо, мол, дорогие соседи, за науку и доброе внушение.
– Странно. Не всякий ведь стал бы благодарить? Да кланяться?
– А ежели не поклонится, так опять порют.
– Радикально! – захохотал Голубев. – Средневековье!
– Може, оно и так. Но суд-то царский, он аж в окружной станице был, и деньги стребовал с правого и виноватого, вот люди сами и управлялись. Я-то уж, конечно, этого не захватила, токо слышала про эти глупые порядки.
– Та-ак… Ну, а кличка-то у него откуда? Странная такая кличка.
– У Кузьмы-то?
– Да. «На горбу черти»… Старик один сказал мне.
– Да ведь придумать надо! То же самое, любил в молодых годах кошек с собаками стравливать. Кинет кота из-под полы на кобеля, а собаки у нас тут водились раньше страшенные. Кобель на кота, а кот – либо на плетень, либо на яблоню… Ну, это его, значит, и надоумило. «Чего мол, они будут делать, ежели их стравить на ровном месте?» Взял двух черных кошек, посадил в мешок и понес на выгон, за хутор. На свободу, значит. А у соседа здоровенные охотничьи собаки были, с длинными ушами, вот он их и поманил за собой…
Она долго молчала, подперев щеку ладонью, словно припоминая что-то, а Голубев терпеливо ждал, отодвинув от себя пустой стакан. Он явственно представлял эту давнюю картину: открытый, жаркий выгон за хутором, стрекотание цикад и человека с мешком на лугу, в окружении беснующихся псов…
– Ну и – как же?
– Да вот и получилось… Выкинул он, значит, кошек-то, а собаки с ревом – на них! – хозяйка распрямилась и даже руками всплеснула в этом месте. – Коты – туда, сюда, а деваться некуда! Во мгновение это все произошло, Кузьма ничего уж не мог сообразить, как они на него полезли. Как оглашенные, да с ревом, с мяуканьем, взлетели ему на самый затылок, когтями вцепились. Горбатые, как черти, и хвосты трубой! А собачня – на дыбки, да давай Кузю рвать!
– Прямо – не придумаешь! – хохотал Голубев.
– Да ведь беда какая! Человек же! Он котов-то сдирает с загривка, а они еще пуще когти запускают! Глаза ему кровью застелило, ничего уж не видит… Тут он уж давай бечь, обратно сюда, к людям, В хуторе уж насилу его отбили…
– Это когда же было-то?. – поинтересовался Голубев, икая от смеха.
– Да году в двадцать восьмом али девятом, ему уж лет двадцать было в ту пору, дураку. Он уж начал тогда за моей матерью ухаживать, Тоже в женихи набивался, выродок!
Она облокотилась на стол и медленно, утомленно отвела упавшую прядь за ухо. Задумалась и загрустила сама с собой, не замечая собеседника. И еще заметнее осунулось ее лицо с темными подпалинами у глаз.
– Мать-то у меня в девках, говорят, ладной была… – вспоминала она. – И пела голосисто, и в руках у нее все горело прям-таки, да ведь не зря говорят, мол, не родись красивой, а родись счастливой. Счастья-то ей выпало толечко с одну воробьиную ночь..!
И вздохнула еще глубже, с задавленностью, и приумолкла хозяйка. И в глазах было что-то такое, будто она прощения выпрашивала. Вот, мол, разговорилась я по глупости, по бабьему обычаю, а и говорить-то дальше не о чем. Так уж оно выходит всегда – начнешь о веселом да смешном рассказывать, а жизнь-то, она не игрушка. Конец-то выходит совсем другой, и другого-то незнакомому человеку так просто не расскажешь… Потому что не рассказы тут, одни жалобы пойдут, а кому охота чужие жалобы слушать?
Она молчала, тихо водила загорелой, чуть дрожавшей ладонью по скатерти, будто разглаживала складочки. Потом решилась все же, сказала со вздохом:
– Вы вот ездите, жизнь со всех сторон оглядываете, и небось думать вам приходится обо всем, что на свете делается, так вот вас бы и спросить: отчего это у иных добрых-то людей мучениев столько? Чего это с них судьба так спрашивает – вроде как за всех доразу?
Чем они так-то уж провинились?
Голубев склонил голову и тоже вздохнул, выжидая. Он чувствовал, что женщина все-таки разговорится и обо всем расскажет, потому что минута подошла такая, когда надо ей как-то высвободить душу. Хотя бы и перед чужим человеком.
– Закурить можно? – спросил он.
– Курите, у нас уж и иконок давно нету…
– Спасибо.
Он поблагодарил ее коротко и смущенно, поблагодарил не только за пустячное разрешение курить, не и за то доверие к нему, которое оказывала хозяйка своей откровенностью.
– Пошло у матери моей все неладно, так, что хуже и не придумаешь, – рассказывала она. – С женихом-то она сошлась без венца, потому что уж в комсомоле к этому времени была, не побоялась. А на выборе у нее Прокофий Ермаков, значит, был… отец мой! Ну и вот, проходит какое-то время, а все не может Кузьма-кошкодав этой обиды простить, волком на них смотрит и все под Прокофия копает…
Хозяйка снова умолкла. Голубев жадно затягивался болгарской сигаретой, ждал.
– Тоже – жили тогда, как подумаешь, страшно делается! Семнадцать душ в одном дому… – очнулась она. – Матери от золовок, говорит, никакого спасения не было! Дома – золовки с деверьями, на улице – Кузя этот проклятый, того и гляди, ворота дегтем обмарает…