Не успел он произнести свою просьбу, как она была исполнена. Мы отхлебнули вина, которое налил нам один из монахов. «Поднес к устам и выпил он» — промелькнуло у меня в мозгу, когда я подносил стакан ко рту. И не успев еще как следует прийти в себя, я увидел мою Миньону — она сидела на краю постели с широко раскрытыми, остекленевшими глазами. Домик, где была ее комната, находился на территории монастыря. Девочку устроили у благочестивых сестер, принадлежавших к ордену бегинок. Как это принято у них, они были добры к ней, но не слишком вникали в суть дела. Она неподвижно глядела на нас, подала нам руку, потом, присмотревшись ко мне, внезапно рухнула на пол и обвила руками мои колени.
С этого мгновения я стал для всех, в том числе и для Пларре, загадочной фигурой, тем более что мое поведение не оставляло никаких сомнений, что это не первая моя встреча с девочкой. К тому же она повторяла сквозь слезы:
— Не покидай, о, не покидай меня!
Волнение, с которым я обещал ей исполнить ее просьбу, убедило врача и приора, что между нами существуют какие-то неизвестные им отношения.
Мне удалось добиться от нее, чтобы она позволила моему другу хотя бы поверхностно осмотреть ее. Но опытный врач сразу же понял, что она серьезно больна и нуждается в лечении и уходе. Ответственность за ее устройство он взял на себя. Я же заявил, что готов обеспечить погребение певца и возместить монастырю все понесенные расходы.
На следующий день я и санитар из Локарнского госпиталя увезли Миньону на машине моего друга.
Для меня наступило время, воспоминание о котором осталось живой частичкой моего существа.
Я оказался внезапно опекуном, даже отцом безродной и бездомной сироты. Загадочные и фантастические встречи завершились трезвой реальностью. Мне приходилось иметь дело с больницей, врачами, властями, но бок о бок со мной постоянно был верный друг и помощник. В конце концов он поместил девочку — ее действительно звали Ага — в свою частную клинику, где попечительницей состояла одна овдовевшая баронесса, по-матерински заботливая. Она была первым человеком, кто с пониманием воспринял мой все же несколько фантастический рассказ и мое отношение к Аге. Мало того — вскоре она, как и я, увидела в девочке Миньону и тоже стала называть ее этим именем.
Миньону поместили в славной квартирке, у нее была спальня и вторая комната. Первые восемь дней она лежала в постели, и приемная мать позаботилась, чтобы сверкающие белизной простыни и яркое шелковое одеяло оттеняли прелесть ее облика, как это бывает с рамой портрета. Она лежала бледная, с сверкающими черными глазами, черные волосы были рассыпаны по одеялу.
Мое общение с ней было ограничено строжайшим предписанием Пларре, первое время я видел ее лишь считанные минуты. Но когда я удалялся, коснувшись на прощание рукой ее красивого лба, я был спокоен, что никогда еще она не чувствовала себя такой защищенной, такой охраняемой добрыми душами и мной.
Пларре занимался своей врачебной практикой, и хотя мы проводили вместе немало часов, днем я большей частью бывал один. Легко представить себе, что в такие минуты я думал только о Миньоне и мысленно воображал ее себе в ее новом жилище.
Странным образом обстановка в доме баронессы была как будто создана для настоящей Миньоны. Кровать темного дерева была украшена старинной резьбой, на окнах висели занавески с узором в стиле рококо, мягкие стулья и вся мебель спален и других комнат баронессы были выдержаны в духе гетевской эпохи. В стеклянной горке стояло множество безделушек, восходящих также к восемнадцатому веку.
Особенно поразило меня то, что в комнате, где по истечении первой недели Миньона проводила по несколько часов в глубоком дедовском кресле, стояла известная статуэтка Гете работы Рауха. Она была отлита из светлой бронзы, руки его были заложены за спину, казалось, он спокойно поджидает здесь Миньону.
В той же комнате стоял застекленный книжный шкаф, в котором была собрана литература эпохи Гете. И баронесса не уставала восхищаться своей покойной приемной матерью, которая, по ее словам, знала чуть что не наизусть Клопштока, Шиллера, Гете, Виланда и Гельдерлина.
У нее самой уже пробивалась седина, и на второй неделе пребывания у нее Миньоны она явно проявляла охоту поступить так, как ее приемная мать: взять Миньону вместо дочери. Уже более десяти лет она жила одна.
Что же сказать обо мне, который теперь ежедневно встречался со своим кумиром и имел случай ближе узнать его.
Нет, я не мог расстаться с девочкой. Даже встревоженные, проникающие в душу письма родных не могли отрезвить меня и тем более вырвать из этого заколдованного круга. Над ней витало какое-то неодолимое очарование — а в чем оно состояло, не знаю. Я назвал ее сущность странной и непостижимой, но это ничего не объясняет. Она была близка мне, она любила меня, а потом снова оказывалась бесконечно далекой: пребывала ли она в такие минуты у исчезнувшего с лица земли старца, не знаю — я не слышал от нее ни слова о нем, тем более о грубом укротителе людей, который дрессировал ее какое-то время, обучая всяким фокусам с помощью кнута и кулака. Несомненно было одно — как сказал мне Пларре, следы этого обращения она носила на себе и они причиняли ей немалые страдания. Она не жаловалась на свою судьбу. По словам Пларре, ее состояние не было безнадежным, но вряд ли она могла бы обрести полную душевную норму. Я и сам знал это: все ее существо не имело ничего общего с обычной нормой.
Она стояла на земле одной ногой.
Со мной она была всегда кротка и приветлива. Но иногда, лежа в постели, при моем появлении не поворачивала глаз в мою сторону, а смотрела вдаль отсутствующим взглядом. Иногда же прижимала меня к себе с какой-то полуживотной яростью, в которой было что-то кошачье. Мне чудилось, что в таком состоянии она воспринимает меня как некое существо иного, чуждого порядка.
Можно было бы предположить, что все это охладит мое отношение к новой Миньоне. Как раз наоборот. Я неустанно вбирал в себя очертания маленького, худенького и все же пленительного тела.
У нее были крошечные уши, тонкий, заостренный, слегка вздернутый носик. Маленький рот был выпуклый, прелестный, манивший к поцелуям. Природа здесь потрудилась в миниатюрном жанре и обнаруживала бесконечную хрупкость и прелесть. Шея была, быть может, непропорционально длинной и тонкой. Грудь — худой и плоской, но вместе с плечами и руками она производила трогательное и манящее впечатление. Мысленно я снова и снова обнимал ее.
Во взгляде Аги было что-то затаенное, что переносилось порой и на ее движения. А минутами сквозило чарующее, но исполненное отчаяния недоверие. Она, казалось, была вся соткана из тайн.
Смеялась она негромко, но случалось — и нередко, — что на лице ее появлялось радостное выражение, которое — никуда от этого не деться — сулило и таило в себе блаженство, о каком мы, простые смертные, и не подозреваем.
В этом явлении удивительной игры природы ничто не говорило о чувственности и не возбуждало ее, ведь тут не было и намека на пышные формы. Строение костяка было, пожалуй, скорее диспропорционально и не свободно от грубых очертаний.
Что за смешение кровей бурлит и бродит в ее жилах, думал я — и размышлял дальше о чуде крови, таящем в себе бесконечную изменчивость. Я много думал об этом, сидя у ее постели или у кожаного кресла, в котором умер отец баронессы и где Ага проводила теперь иногда по несколько часов в день. И каждый раз испытывал внутренний испуг, видя как в глазах больной вдруг вспыхивает пламя, в котором заключено все то, что люди от века таили в себе: мужество, упрямство, ненависть, ярость, любовь, чувственное вожделение, отчаяние и смерть, грозное оружие против извечной отчужденности в этом насквозь чужом мире.
Я каждый день говорил с баронессой о загадочной девочке, к которой — что греха таить — испытывал страстное влечение. Иногда к нам подсаживался Пларре, который вменил себе в обязанность самое трогательное наблюдение за больной и навещал ее несколько раз на день. И он тоже признал, что не встречал пациентки, подобной моей Миньоне. Это было счастье — за которое я не уставал благодарить небо, — что ему удалось облегчить мучительные приступы, время от времени случавшиеся у бедного ребенка. Впрочем, была ли она, собственно, ребенком?
Около трех недель Пларре странным образом хранил молчание относительно состояния больной. Прошла еще неделя, и он нарушил это молчание. Не следовало предаваться иллюзиям: состояние Миньоны безнадежно.
К чему скрывать, что баронесса и я расплакались при этом известии.
Нам пришло на ум одно обстоятельство, доказывающее, что больная не обманывалась относительно своего состояния, которое неудержимо влекло ее к смерти. Уже некоторое время на ней лежала печать какой-то новой для нас торжественности. Однажды утром, когда я вошел к ней, окна, как всегда, были открыты, потому что ей постоянно не хватало свежего воздуха, и она показала мне большую черную бабочку, сидевшую на ее тонкой ручке.