– Я такая счастливая, что ничего не могу с собой поделать!
Сказала так, словно что-то должна делать с собой, чтобы не чувствовать себя такой счастливой. А что надо делать, когда человек чувствует себя счастливым? Разве что-нибудь надо делать? Наоборот, как раз ничего и не надо делать!
Все-таки глупеешь, когда лежишь в госпитале! Невольно начинаешь думать о самом себе гораздо больше, чем на войне, и глупеешь от этого. И без всего того, к чему привык у себя в батальоне, начинаешь чувствовать себя песчинкой. Не на войне, а в госпитале – вот где действительно чувствуешь себя песчинкой, хотя как раз тут больше всего думаешь и заботишься о самом себе.
На этот раз война все-таки добилась своего – укоротила тебя, списала! А если не хочешь смириться с этим, это теперь твое личное дело. Думаешь, война без тебя не обойдется? Надо будет – вполне обойдется.
Он подумал об этом ожесточенно и с долей самоуничижения. Но и в этом ожесточении, и в этом самоуничижении было что-то несправедливое, он сам чувствовал это. «Что значит – обойдется, не обойдется? При чем тут это? Разве я прошу, чтобы меня не демобилизовывали, потому, что не могу обойтись без войны? Да я мечтаю обойтись без нее! Я готов хоть завтра обойтись без нее, если завтра вообще все кончится. Не в этом дело, и никакой у меня привычки к войне нет. Это вообще глупости – привычка к войне. Просто у меня есть привычка быть на войне, раз она идет. Разные люди лежат в госпиталях. Одни психуют, что им уже не вернуться в строй, а другие, наоборот, переживают, боятся своего возвращения на войну, жалеют, что рана недостаточно тяжелая, чтоб уволили вчистую. И если бы можно поменяться ранами, некоторые бы поменялись. Но меняться ранами никому не дано, и каждого при выписке ждет то будущее, какое ему выпало. А совпадает оно с твоим желанием или не совпадает, этого жизнь не спрашивает. И пойти ей наперекор не так-то просто».
Утром и вечером в госпитальном коридоре хрипит и трещит черная тарелка громкоговорителя, и все, кто способен передвигаться, сходятся и сползаются к ней. Каждый день отбираем обратно город за городом и на Кавказе, и на Дону, и на Украине.
Конечно, командующий армией может в ответ на рапорт и оставить тебя в армии, найти подходящую должность. Если захочет. А вот если в ближайшие дни ваш госпиталь свернут, а раненых растасуют, тут за одни сутки можно оказаться за пределами и армии и фронта. И напоминать о себе не отсюда, а оттуда, писать повторные рапорты – наполовину дохлое дело! Может выйти и так: в конце концов добьешься, а попадешь не в свою армию. Лишь бы все сложилось так, как хочется! А рука ничего, с такой рукой на войне еще можно жить.
Он вспомнил выписавшегося вчера майора-артиллериста, начальника штаба полка. Попал в их палату по поводу легкого осколочного ранения в голову, а до этого, зимой сорок первого, потерял под Москвой руку – вместо своей кисти была теперь «казенная», обтянутая черной кожей.
– Видишь, как управляюсь ею, – вчера перед своей выпиской весело хвалился он, ловко прихватывая и прижимая черной «казенной» рукой разные предметы: краюху хлеба, полотенце, папиросы, спички. И спички зажигал, и давал прикуривать, и брился сам опасной бритвой, «казенной» рукой оттягивая кожу…
Синцов вспомнил однорукого майора, улыбнулся в темноте под одеялом – какие хорошие люди живут на свете! – и вдруг почувствовал, что кто-то подошел к койке. Сначала подумал: сестра – хочет поставить градусник, но когда приоткрыл одеяло, оказалось – над койкой стоит замполит госпиталя, пожилой старший политрук, тот самый, про которого он шутя говорил сегодня Тане, что готов на худой конец занять его место.
– Вставай, капитан! Давай бриться!
– А я бритый.
– Тогда порядок! Командующий приехал. Ходит по палатам, лежачим ордена вручает. О тебе спросил, скоро посетит!
Синцов сел на кровати и стал здоровой рукой подтягивать надетые поверх кальсон нитяные госпитальные носки.
– Наверное, по рапорту твоему, – сказал замполит, знавший о рапорте, который Синцов направлял через него, и прислушался к голосам в коридоре. – Идут! Койку оправь!
Серпилин вошел в госпитальном халате, надетом поверх кителя. За его спиной остановились начальник госпиталя и адъютант.
Синцов встал с койки и вытянулся.
– Рад, что живой, здоровый и из нашей армии не выбыл, – сказал Серпилин.
– Еще не вполне здоровый, товарищ командующий, – сказал из-за его спины начальник госпиталя.
– А рапорт мне написал, что вполне. – Серпилин оглянулся.
Адъютант подумал, что он ищет, куда сесть, и подставил табуретку. Но Серпилин не сел.
– Сколько ему еще здесь положено быть? – кивнул он на Синцова, обращаясь к начальнику госпиталя.
– Не меньше двух недель при благоприятном ходе заживления.
– Ясно! А теперь вы, пожалуй, свободны, – сказал Серпилин начальнику госпиталя. – И вы, – кивнул он замполиту. – Не буду больше отрывать, занимайтесь своими делами. – Он отвернул рукав халата, посмотрел на часы и обратился к адъютанту: – Выедем через двадцать минут. До перекрестка возьмите у них для страховки «студебеккер», чтоб не сидеть, как по дороге сюда.
– Снег, как из бочки, валит, за всю зиму сразу. Дополнительные трудности создает, а то нам тех, что имеются, мало! – Это было первое, что Серпилин сказал Синцову, когда все вышли. – Ложись. Не делай при мне вид, что здоровый.
– Только что сами это сказали, товарищ командующий.
– Это я при врачах сказал, чтобы лишнее время тебя не держали. А выглядишь еще хреново.
– Если разрешите, все же сяду, – сказал Синцов, садясь на койку напротив опустившегося на табурет Серпилина.
Серпилин ничего не ответил, только кивнул.
– Рапорт твой получил. Мнение командира полка и нового командира вашей дивизии запросил и получил.
«Значит, уже назначили командира дивизии вместо Кузьмича, – подумал Синцов. – Интересно, кого. Наверное, все-таки Пикина».
– Мнения они неплохого. Считают, что в роли комбата, как говорится, нашел себя на войне. Но, трезво глядя, после такого ранения комбатом тебе не быть. Неразумно.
– Я не прошусь обратно в комбаты, товарищ командующий.
– Тогда легче, – сказал Серпилин. – И для тебя и для меня. Боялся, будешь проситься обратно в комбаты и придется отказать. Хотя и жаль – все же с начала войны, с первых синяков и шишек знакомы.
– Я на это не ссылался, товарищ командующий.
– Что не ссылался – оценил. В комбаты не вернешься, а другие варианты в штабе дивизии или в штабе армии возможны. Выздоровеешь – явишься. Решим. Если в штаб армии – сам решу, если в штаб дивизии – не только от меня, от комдива зависит.
– Полковник Пикин, правда, лично меня мало знает.
– А Пикин тут ни при чем, – сказал Серпилин. – Три дня назад Артемьева утвердили комдивом вашей Сто одиннадцатой.
– А Пикин? – невольно спросил Синцов.
– В штаб армии перешел, – сказал Серпилин, не объяснив кем.
Значит, Артемьев стал теперь комдивом, и напрашиваться туда к нему со своей одной рукой, по-родственному, немыслимо. Сразу, с одной фразы, как только Серпилин сказал про Артемьева, Синцов уже понял, что теперь в дивизию обратно не попросится. В другую – да, а в свою – нет.
– Все ясно, товарищ командующий. Как выпишут, с вашего разрешения, явлюсь.
Серпилин посмотрел на него и улыбнулся:
– Это как понять, что тебе все ясно? Значит, могу считать себя свободным? А если мне еще поговорить с тобой охота и временем, как ни странно, располагаю?
Синцов только улыбнулся в ответ.
– Да, – сказал Серпилин серьезно. – Не думал, когда ты явился ко мне в самую кашу под Могилевом с этим своим лохматым фотографом, что с течением времени вырастет из тебя комбат. А хотя солдатами не рождаются. В мирное время вырастить хорошего комбата нужно десять лет. Но у войны, как говорится, свои университеты, и не каждый отличник мирного времени их так проходит, как о нем заранее думали.
Серпилин замолчал, и в его глазах несколько секунд стояла какая-то другая мысль, далекая от того, с чего он начал.
– В общем, явишься, подыщем тебе дело, чтоб воевал и рос как офицер.
Говоря это, Серпилин про себя подумал, что такого человека, как Синцов, вполне можно взять в оперативный отдел армии. Человек грамотный, с боевым опытом, такого с уверенностью можно послать на передний край посмотреть и доложить обстановку. Тот, кто сам в прошлом командовал и знает, почем фунт лиха, подводит реже других. И до переднего края доберется, и очки не даст себе втереть, и где там, под огнем, в действительности лежит граница между желаемым и возможным, как правило, поймет и правдиво доложит. А что прохождение службы, судя по личному делу, после всех окружений заново с нуля начал, но сейчас молчит, не ловит случая пожаловаться, – это только в его пользу.
– А не приходила тебе в голову мысль, – снова вспомнив о Могилеве, спросил Серпилин, – вернуться к тому, с чего войну начинал?