— Анджей знает, что Орловская была четыре месяца в Варшаве? — спросила она у матери, составив, видимо, наконец какой-то план.
— А как же, раз десять ездил туда летом.
— К ней? — спросила Юзя, притворяясь удивленной: она знала все.
— Уж чего не знаю, того не знаю, не сказывал… э… не говорил, — быстро поправилась она, — так уж сама про себя думаю, что к ней.
— А ты знаешь, мама, что она делала в Варшаве?
— Да что, училась там. Так Ендрусь говорил.
Юзя разразилась долгим пронзительным смехом, и ее разгоряченное лицо покрылось синими пятнами.
— Как ты, мама, легковерна, тебя не трудно убедить во всем. Если бы Ендрусь сказал, что Орловская отправилась на луну, ты бы и тогда поверила.
— А почему бы и нет? Зачем Ендрусю обманывать меня?
— Зачем? Ему стыдно признаться, что панна Янина, шляхтянка, образованная, из благородной семьи, была комедианткой.
— Комедианткой? — спросила старуха, не вполне понимая.
— Ну да. Вот такой, каких ты видела в Мехове, что скакали на конях и кувыркались в одних рубашках, помнишь, мама?
— Матерь божья! Юзя, что ты мелешь? — воскликнула старуха, заламывая руки. Она стояла перед дочерью и с каким-то ужасом, состраданием и печалью смотрела на нее.
— Я говорю правду, спроси Анджея, спроси кого хочешь. На станции лучше знают, это знают все в округе.
— Ну нет, не поверю, нет; да и зачем ей идти к этим самым комедиантам? Отец есть, деньги есть, и сама она девушка порядочная; э, нет, нет, — запротестовала старуха, стараясь воскресить в себе поколебленную на мгновение веру. — Такая пани не пошла бы в циркачки, да и на что ей это? — спрашивала она, не будучи в силах всего этого понять.
— По-разному говорят. Но ведь порядочная девушка, если б ей представился случай выйти замуж за такого человека, как Ендрусь, то и вышла бы, а эта нет, не пожелала… и сразу же удрала из дому. Ты прекрасно знаешь, мама, что делалось с Орловским: он чуть с ума не сошел от стыда.
— Правда, правда… Но на кой пес сдались ей эти комедианты? — Сердце старухи снова наполнилось сомнением и горечью.
— Быть может, она не посмела выйти за Ендруся, и ей пришлось удрать из дому! Рассказывают даже, будто Орловский выгнал ее! — многозначительно прошептала Юзя, не глядя на мать, которую эти слова обожгли огнем.
— Что ты говоришь, Юзя, еще услышит кто-нибудь! — испуганно покосилась она в сторону дверей.
— Я не стану повторять того, что все знают и о чем говорят, но ведь когда она была дома, то часто одна шаталась по лесу, одна ездила в Кельцы. Разве так должна поступать девушка из хорошей семьи? Ни в один порядочный дом ее и на порог не пустят. А что она делала в театре? Почему хотела отравиться? Ведь старик ее полуживую привез в Буковец; она лежала в больнице, об этом в газетах писали.
— Лежала в больнице? Хотела отравиться? В газетах писали? — повторила старуха побледневшими, дрожащими губами, и слезы, как горох, посыпались на ее бумазейную кофту.
— Все об этом знают. Только никто не знает, почему она пыталась отравиться. Но об этом не трудно догадаться, совсем не трудно. — Злая улыбка обнажила ее острые, собачьи зубы.
Старуха возмутилась.
— Нет, нет, — сказала она. — Поезжай к себе, поезжай. Никакой от тебя радости; как сатана — вносишь в дом только злобу да расстройство.
— Я правду говорю, ты еще убедишься в этом, мама, — заявила с уверенностью Юзя, поднялась, надела зеленую с белым пером шляпу, накинула бурнус и хотела на прощание поцеловать матери руку, но та поспешно отстранилась. Юзя презрительно кивнула и вышла.
Старуха продолжала стоять, не в силах заглушить в себе горечь и возмущение; счастье, о котором она давно мечтала, которое ей уже предвиделось, могло разрушиться. Янка, ее Янка, которую она так страстно желала видеть своей невесткой, была такой… Эта пани… Шляхтянка, которую так любит Ендрусь… Нет, нет, это неправда.
Ендрусь знал бы обо всем — он такой умный, ученый… Да, да, это, конечно, неправда, неправда, Юзя наврала. «У, змея подколодная, так и норовит ужалить», — прошептала она с гневом, глядя в окно на экипаж, огибающий клумбу и исчезающий под аркой ворот. Она немного успокоилась, но в глубине души сомнение продолжало бороться с желанием, чтоб это оказалось неправдой; ее простой, мужицкий ум не мог понять — почему такие женщины, как Янка, поступают в театр и делают то, о чем говорила Юзя, но вместе с тем крестьянская подозрительность не давала старухе покоя. Долго еще она терзалась этими мыслями и, не будучи в силах дождаться сына, пошла во двор.
Даже во флигеле слышен был ее бранчливый голос: она кричала на батраков, девок, доярок, заглядывала всюду — к свиньям, лошадям, овцам, курам и гусям, осматривала замки у амбаров и конюшен.
Она направилась в огород, где уже закончили ссыпать картофель, и вдруг услышала, как ее сын отчитывает Бартека; тот стоял перед ним с шапкой в руках и плаксиво оправдывался.
— Ты что натворил, болван эдакий! Я ведь тебе ясно сказал: синее письмо бросить в почтовый ящик в поезде, белое отдать начальнику.
— Так оно и было, два письма: белое и синее. Вы, вельможный пан, велели синее на паровоз, а белое начальнику.
— Почему же ты так не сделал? — спросил Анджей уже спокойнее, заметив приближавшуюся мать.
— Да вот, вышел и до самого леса помнил — белое начальнику, синее на паровоз, а потом дьявол все перепутал, что к чему — забыл. Синее стало там, где белое, а белое, где синее, а кому какое — не знаю. А на станции мне показалось, что синее начальнику, а белое на паровоз. Я, вельможный пан, помнил, хорошо помнил, да над лесом вороны закаркали, а я в них бросил камнем и пошел себе; до самого леса твердил: синее на паровоз, а белое начальнику, а в лесу-то все и перепуталось. Думал, думал — никак не вспомнить. Да вы не серчайте, ведь все знал, до леса твердил — белое, белое, белое — начальнику, начальнику…
— Пошел к черту! Отведи буланого в конюшню! Ответ принес?.
— Отдал хозяйке.
— Шевелись! — крикнул он, передавая Бартеку поводья.
— Вельможный пан, — шептал сквозь слезы Бартек, — ведь до леса думал правильно: белое, белое…
— Убирайся прочь, идиот! Оботри коня, покрой на ночь попоной.
Бартек исчез в темноте. Он тянул за повод лошадь, почесывал затылок и бормотал:
— О господи! Всему виной воронье проклятое — бросил камнем, и все в голове перепуталось. А ведь помнил: белое, белое, а в лесу… Это они, стервы, дурь на меня наслали за тот камень…
Анджей вместе с матерью направился домой. Старуха, искоса глянув на него, тихо сказала:
— Тебе письмо от панны Орловской.
— Да, говорил мне этот идиот Бартек. — Анджей зашагал быстрее: им овладело нетерпение.
— Ендрусь, мне никак не угнаться за тобой — задыхаюсь.
Анджей замедлил шаг, взял заботливо мать под руку и пошел уже спокойнее.
— Приезжала Юзя, — начала старуха, не зная, как рассказать ему о том, что слышала от дочери. Тревожно и робко поглядывая на сына, она не решалась передать разговор: материнская любовь удерживала ее.
— Юзя не собирается в Варшаву? Не говорила?
— Нет, но много рассказывала о панне Янине, — произнесла вдруг старуха дрогнувшим голосом.
— Можешь не повторять: догадываюсь, о чем она говорила — перемывала, наверно, панне Орловской косточки, живого места не оставила. Я хорошо знаю эту ведьму.
Старуха с облегчением вздохнула: раз он все знает и хочет на Янке жениться, значит Юзя говорит неправду. Это так ее обрадовало, что она тут же принялась жаловаться на Юзю:
— Такая жадная — просто стыд. Все ей дай да дай, и надо мной смеется.
— Любит все цапать; на прошлой неделе выпрашивала у меня два бронзовых подсвечника. Я не дал — сама стащила. Ладно, бог с ней. Ты, мама, все-таки не разрешай ей входить в дом, когда меня нет. Склочная баба, ссорится с целым светом, и все ее боятся. Кто бы ни попался ей на язык — прав или неправ — так отделает, что чертям станет тошно, да и дома у нее настоящий ад: бедный Игнатий совсем голову потерял.
Они вошли в особняк. Анджей торопливо разорвал конверт и впился глазами в письмо; румянец радости залил его белое, с правильными чертами лицо. Он поглаживал свою светло-каштановую шевелюру и покусывал усы, пробегая письмо глазами несколько раз.
— А ты, Ендрусь, прочитай вслух, я тоже хочу знать, — попросила старуха, дотронувшись до письма.
Он прочел. Мать совсем успокоилась: все подозрения и сомнения растаяли, как снег под лучами весеннего солнца; сердце переполнилось радостью, и счастье засветилось на ее бледном восковом лице.
— Вижу теперь, ты женишься на ней, да и пора, Ендрусь, пора, — вздохнула старуха.
— Жениться, мама, я готов хоть сейчас, если только она пожелает, — надежда и радость пробудились в нем. — Будет, мама, у тебя невестка, будет.