Они вошли в особняк. Анджей торопливо разорвал конверт и впился глазами в письмо; румянец радости залил его белое, с правильными чертами лицо. Он поглаживал свою светло-каштановую шевелюру и покусывал усы, пробегая письмо глазами несколько раз.
— А ты, Ендрусь, прочитай вслух, я тоже хочу знать, — попросила старуха, дотронувшись до письма.
Он прочел. Мать совсем успокоилась: все подозрения и сомнения растаяли, как снег под лучами весеннего солнца; сердце переполнилось радостью, и счастье засветилось на ее бледном восковом лице.
— Вижу теперь, ты женишься на ней, да и пора, Ендрусь, пора, — вздохнула старуха.
— Жениться, мама, я готов хоть сейчас, если только она пожелает, — надежда и радость пробудились в нем. — Будет, мама, у тебя невестка, будет.
— А внучата?
— Будут и внучата! — воскликнул он, смеясь, и поцеловал матери руки.
Мать прижала к груди его голову.
— Я старая женщина, внучата мне необходимы, вот только я хочу, чтоб дети были от тебя, Ендрусь; а Юзины не наши, нет, они какие-то заморские и бабушку совсем не понимают.
Анджей принялся строить планы на будущее и столько всего наговорил, что старуха засияла от радости: она слушала и не могла наслушаться. Обыкновенно сын проводил время вне дома, занимался хозяйством, к родителям приходил только на обед, перекидывался несколькими словами и исчезал. А вот теперь, вместо того чтобы уйти к себе или уехать в Витово, где часто он проводил вечера, он болтает с матерью, рассказывая ей о Янке, мечтая о будущем. Он прикасался к груди, куда спрятал письмо Янки, ходил, садился, клал голову на стол и задумывался, погружаясь в мечты.
Мать по обыкновению сидела в своем старом, ободранном кресле и вязала чулок, иногда склонялась, чтобы разыскать спущенную петлю; тогда она вскидывала свои серые глаза на Анджея. Мать радовалась его счастью. Беседу прервал грохот брички.
— Отец приехал.
Батрак отвел пьяного, еле стоявшего на ногах старика в его комнату, которая служила им одновременно столовой; старик, тяжело дыша, упал в глубокое кресло, заскрипел зубами, ударил рукой по ручке кресла и застонал:
— Ох, башка трещит! Чтоб меня собаки загрызли, быть завтра дождю! Фу, как башка трещит! Ну, что с картошкой?
— Копать кончили.
— Был я в лесу: много народу понаехало за дровами. Эх, как сверлит в башке! Мать, а мать, дай-ка водки залить горло бешеному псу, который грызет меня вот здесь, изнутри.
— Ты, отец, и так залил ему горло через край еще там, в лесу, — с горечью возразил Анджей.
— Тихо, сынок, тихо! Видишь, как дело было: заныла нога, послал я Валека за водкой и опрокинул стопочку, смотрю — и другая разболелась, тогда я еще выпил малость. Ендрусь, а ведь лес-то я продал, — самодовольно сказал он, растирая колено.
— Я же просил тебя не продавать, снова кого-нибудь надул!
— Тише, сынок! Заплатили как за первосортный! Хо! Немец хотел меня обвести вокруг пальца, да сам остался с носом, чертов шваб! Мать, а мать, дай водки, а то башка трещит. — Он заскрипел зубами, голова его запрокинулась, лицо вдруг посинело, покрылось потом. Он сморщился от боли.
— Мать, дай водки! — стонал он.
— Как бы не так — хочешь ноги протянуть? Что доктор наказывал? Нельзя тебе! Хватит! Ни капли больше не дам.
— Говорю тебе, мать, дай водки, не то… — Он так хватил кулаком по столу, что подскочили тарелки и стаканы. Потом застонал и весь скорчился.
— Не давай, мама! — воскликнул Анджей, видя, что мать, вытирая слезы, ищет ключи от кладовой. — Если отец сам не заботится о своем здоровье, то должны это делать мы.
— Ох, мой панич, и какой же ты у меня умник-разумник! Если вы такие — завтра же переберусь к Юзе: она-то уж даст мне водки столько, сколько захочу, она всегда будет помнить, кто я такой, — бормотал старик все тише.
— Я пан, вельможный пан Петр, помещик! Вот я вас, сукины дети! Слушать меня, или выгоню ко всем чертям! Клянусь богом… Мать, дай водки… Ендрик… Эй, Ендрик, поди прочь, говорю, ну поди прочь, а то… — Он заскрежетал зубами, бормоча что-то бессвязное, и наконец заснул.
Анджей уложил его в постель. Служанка хотела снять с него забрызганные грязью сапоги, но он так брыкался и кричал сквозь сон, что пришлось оставить его в покое. Уже несколько лет подряд он спал не раздеваясь, ибо каждый вечер напивался до бесчувствия. Днем он не брал водки в рот, зато вечером пил до изнеможения.
Несмотря на расторопность и ум, старик был хамом в полном смысле слова, и ничто не могло его изменить. Бывало, раньше, когда ему приходилось вести дела, он умел скрыть свою грубость, но за последние годы, когда все хозяйство вел Анджей, он перестал стесняться. Пил в корчме с мужиками и тут же смеялся над ними — это доставляло ему огромное удовольствие, — издевался над всем, кичась своим богатством, которое росло с каждым годом: он не тратил и половины дохода.
Анджей отправился в свою комнату. Кругом воцарилась тишина; в доме все умолкло и погрузилось в сон; только где-то в деревне лаяли собаки да глухо шумела мельница. Ночь казалась Анджею бесконечно долгой. Он почти до самого утра ходил взад и вперед по комнате, размышляя о своем будущем, о скором свидании с Янкой. Он решил в ближайшее время снова сделать ей предложение.
Юзя вернулась домой в прекрасном расположении духа. Она жила в Лугах, в четырех верстах от Кросновы, в имении, принадлежавшем ее отцу; старик даром детям ничего не давал: имение, например, размером около пятидесяти влук, за небольшую плату он сдавал Юзе в аренду, а Анджею за ведение хозяйства платил жалованье.
Усадьба в Лугах была большая, обставлена пышно. Прислуга, хотя и немногочисленная, так вышколена, так хорошо исполняла свои обязанности, как редко можно встретить в иных поместьях. Юзя держала всех в ежовых рукавицах. Муж, безвольный и покорный, слепо повиновался ей и молча исполнял все ее приказы; он был только экономом у своей жены, так хорошо знавшей хозяйство, что даже соседи не раз приезжали к ней за советом и помощью.
Доехав до своей скупо освещенной усадьбы, Юзя передала вожжи кучеру и, миновав увитый диким виноградом портик, очутилась в просторной передней. Лакей в бежевой с черным ливрее при ее появлении сорвался с места.
— Барин дома? — спросила она, снимая шляпу и бурнус.
— Вельможный пан еще во дворе, — ответил лакей, вытянувшись в струнку.
Она вошла в комнату с окнами в сад. За круглым, освещенным висячей лампой столом сидела худенькая, с продолговатым лицом и проницательными черными глазами женщина лет сорока с небольшим и читала.
— Фифи, вели подавать ужин, я голодна. Мамуся угостила таким омерзительным кофе, что мне дурно, — заявила Юзя, садясь в качалку. — Что, опять читаешь какую-нибудь чушь?
Фифи, старая ее учительница и наперсница, козел отпущения, на которой Юзя не раз срывала свою злость, поспешно сложила вырезанные только что из журналов фельетоны и поднялась.
— Иди, да смотри не споткнись! — язвительно сказала Юзя; у Фифи был недостаток: при ходьбе она заметно припадала на одну ногу.
Юзя позвонила. Вошел лакей и стал в выжидательной позе.
— Ступай во двор, найди барина, скажи, что я его зову.
Лакей бесшумно скрылся, а она вновь принялась раскачиваться в качалке, обдумывая, как ей расстроить женитьбу Анджея.
Примерно через полчаса вернулся лакей и с поклоном произнес:
— Вельможный пан спрашивает, можно ли войти к вельможной пани в рабочей одежде?
— Нет! — Она сердито сдвинула брови и добавила с презрением: — Какой хам! — Она всегда заставляла мужа мыться и переодеваться, когда он вечером возвращался с поля.
— А как ужин? — спросила она у вернувшейся Фифи.
— Сейчас будет. Я кончила «Старый замок», чудная вещь, — заговорила Фифи с сильным французским акцентом. — После ужина будем заниматься? — поспешила она изменить тему разговора, испуганная тем, что хозяйка нахмурилась.
— Да! — И Юзя продолжала качаться, не взглянув на француженку. Фифи достала книги, затем стала делать в тетрадях пометки красным карандашом.
Юзя втайне училась французскому языку. Она была так прилежна и делала такие успехи, что Фифи просто поражалась. Никто, даже муж, не знал, что Юзя учится говорить по-французски. А ей очень хотелось овладеть языком: однажды на балу какая-то дама громко спросила у нее что-то по-французски и, не получив ответа, удивилась вслух, как это полька может не знать французского. Юзю чуть удар не хватил от злости, и она решила учиться. Давалось ей это с трудом, но она все превозмогла упорством, с которым принялась за учение. Ее мучило ненасытное честолюбие. Она ненавидела всех женщин, в чьем обществе бывала, — смеялась над ними, язвила острым жалом сарказма и вместе с тем страстно хотела превзойти их пышностью и богатством. Дома она довольствовалась простой пищей, ненамного лучше мужицкой, по нескольку раз переделывала одни и те же платья, на стол велела подавать кофе из жженого гороха или жита — и все только для того, чтобы сэкономить деньги на учение детей за границей, на предметы роскоши, на лакеев, которые целыми днями просиживали в передней, на лучшие в окрестности экипажи и лошадей, на блестящие приемы, которые она устраивала два раза в год и на которые приглашала близких и дальних соседей. Тогда все выглядело по-княжески.