14
Пять гусей уже были нанизаны на один вертел, три молочных поросенка — на другой, а начиненный колбасками баран крутился на третьем. Длинный стол из малой залы поставили у кустов на берегу Эмса, так что дым от костров, уже вовсю пылавших во дворе, сюда не досягал. Либушка со служанками сновала меж двором и домом, накрывая на стол. Скатерти, которыми он был покрыт, выдавали свое церковно-алтарное происхождение. Тарелки, плошки, кувшины и миски походили на утварь какого-нибудь прирейнского замка. Кроме массивных двузубых вилок, никаких других приборов не было.
Дым клонился в сторону конюшни, застилая вид позади нее: заросли ольхи на берегу речного рукава да остроконечные кровли главной улицы с приходской церковью на краю ее. У костров сидели мушкетеры Гельнгаузена. Подхватывая глиняными горшками жир, стекающий с гусей, поросят и барана, они снова поливали и спрыскивали жарево да смазывали его распустившимся бараньим салом. Из можжевельника, заполонившего весь Эмсхаген до самой сукновальни, конюх таскал сухой валежник, от прибавлений которого то и дело взмывали столбы дыма, обрамлявшие распростертый вдали Тельгте как картину — с непременной шавкой или целой сворой собак на переднем плане (позже собачья компания перегрызлась из-за костей).
Рейтары Гельнгаузена занялись меж тем сооружением чего-то вроде балдахина над накрытым столом: на свежеоструганные шесты натягивали пестротканую парусину, как на палатке предводителя гессенского войска. Затем сплетены были гирлянды из свежих веток с пропущенными сквозь них цветами шиповника, бушевавшего в саду хозяйки, — их повесили на шесты балдахина. По краям его свисала бахрома, из нее заплели забавные косички, прикрепив к ним бубенцы, весело звеневшие потом от порывов ветра.
Хотя стоял белый день и вечер только смутно намечался, Гельнгаузен достал из повозки, которую запряг рано утром и в которой привез гусей, поросят, барана, посуду, алтарные покровы и балдахин, еще и пять тяжелых серебряных канделябров — явно церковного назначения, в них торчали едва обожженные свечи. Стофель озаботился покрасивее расставить трехсвечники на накрытом столе. После нескольких попыток достичь непринужденности он построил их по-военному, словно роту, в шеренгу по одному. Стоявшие группами поэты издали наблюдали за ним, я записывал наблюдаемое.
Когда же из бездонной повозки под присмотром Гельнгаузена извлекли отлитую в бронзе фигуру мальчика, изображавшую Аполлона, когда водрузили наконец сие произведение искусства на середину стола, снова сдвинув подсвечники, в душу Даха на смену изумлению проникла тревога. Он отозвал в сторону хозяйку, а затем и Гельнгаузена, желая выяснить, откуда и с чего вдруг взялись такие сокровища, чем за них уплачено или кем они даны в одолжение. Столько дарового добра — мясо, ткани, металл — с неба не свалится.
Гельнгаузен отвечал, что все — даже гуси, поросята и баран — происхождения хотя и католического, но самого беспорочного, ибо во время таинственного визита своего в Мюнстер — о кое-каких деталях он вынужден умолчать и сейчас — он имел удовольствие видеть немало посланцев мирного конгресса, кои направляют пламенные приветствия встрече немецких поэтов, весть о которой уже распространилась. Папский нунций монсеньор Киджи просит надписать ему — нумерованный, сорок первый, — экземпляр «Женских досугов» Гарсдёрфера, его настольную книгу. Венецианский посланник Контарини шлет поклон незабвенному маэстро Саджиттарио, осмеливаясь напомнить, что возвращение господина Шюца под сень святого Марка во всякое время вызвало бы в Венеции бурю оваций. Маркиз де Сабле немедленно, по эстафете, дал знать кардиналу Франции о пиитическом съезде и готов, буде окажут ему честь, предоставить поэтам свой дворец. Вот только прибывший из Оснабрюка шведский посол — даром что сын великого Оксеншерны — таращился как баран, когда называли знаменитые немецкие имена, звучавшие для него все одно что испанские. Тем сердечнее показал себя граф Иоганн фон Нассау, тот самый, что ведет переговоры после отъезда Траутмансдорфа от имени императора; он-то и отдал распоряжение чиновнику имперской канцелярии Исааку Фольмару позаботиться о благополучии путешествующих поэтов, снабдить их освежающей подкормкой да передать маленькие презенты на память: золотое колечко господину Даху — вот оно; изящной работы серебряные кубки — вот они… После чего Фольмар, вооруженный письменными предписаниями относительно грядущего празднества, воспользовался его, Гельнгаузеновыми, познаниями в местной топографии. Пришлось помыкаться с ним по окрестностям. Он-то знает Вестфалию как свои пять пальцев. В прошлом у него как-никак слава лучшего в Зосте охотника, так что места между Дорстеном, Липпштадтом и Цесфельдом он освоил. В самом-то Мюнстере харчуются посольства, там ничего путного не достанешь. Но в деревнях поживиться можно всегда. Коротко говоря: ему с имперцами не доставило особых хлопот выполнить распоряжение графа фон Нассау, тем паче что в том краю католиков столько, что папе и не снилось. Теперь они обеспечены всем, недостает разве что куропаток. Вот, полюбуйтесь, опись: тут все проставлено — и сыр, и вино. Господин Дах чем-нибудь недоволен?
Этому докладу — по ходу дела в него вплетались мюнстерские сплетни и слухи, а в не приведенных здесь вводных фразах выступил в роли свидетелей весь античный персонал — Дах внимал сначала один, потом вместе с Логау, Гарсдёрфером, Ристом и Гофмансвальдау, под конец в окружении всех нас, внимал сначала с недоверием, потом с нарастающим удивлением, под конец не без тщеславного удовольствия. Со смущением вертел он в руках золотое кольцо. По рукам ходили серебряные кубки. Пусть Логау (по старой привычке) пыхтел и язвил, пусть Гельнгаузен в чем-то и приврал, все равно принимать приветы да поклоны от столь высоких лиц было приятно. А уж когда лихой писарь достал из своей курьерской сумки экземпляр «Женских досугов» (и точно, сорок первый!), экслибрис коего указывал на его обладателя — папского нунция Фабио Киджи (впоследствии — папа Александр VII), и, с улыбкой протянув книгу Гарсдёрферу, просил незамедлительно снабдить ее посвящением, тут уж все окончательно уверились в несомнительном источнике предстоящего праздника; смолчал даже Логау.
Последние сомнения в том, подобает ли добрым лютеранам принимать такие дары от папистов, развеял Дах, убедивший сначала Грифиуса, а потом и Риста с Гергардтом ссылками на всегдашнюю готовность приснопамятного Опица к сотрудничеству с католиками: покойный Боберский Лебедь как иреник в смысле высокомудрого Гроциуса и ученик покойного Лингельсгейма неизменно выступал за свободу вероисповедания и против любой нетерпимости. Ах, сколь славен был бы предуготовляемый мир, ежели б за одним столом собрал лютеран, и католиков, и кальвинистов! Во всяком случае, у него, Даха, текут слюнки при виде и католического поросенка.
Тут как раз позвала их хозяйка: пора было резать мясо.
«Наконец-то!» — возопил Грефлингер, потрясая своей черной, спадавшей на плечи гривой. Ристу, как и Лаурембергу, заслуженность трапезы казалась несомненной. Зато вместе с Логау хмурил брови и Чепко: а не черт ли возжег сии три костра с вертелами? Биркен не скрывал ревнивого намерения восполнить доселе имевшую место нехватку еды. То же сулил он и Шефлеру, не сводившему глаз со служанок. Терзаемый волчьим аппетитом Мошерош втиснулся между Гарсдёрфером и его издателем. Грифиус стал было похваляться вместительностью желудка, но Гофмансвальдау тут же указал ему на бренность радостей плоти. Маявшемуся от рубцов пониже спины Шнойберу еще солоней становилось от жгучих насмешек. Дальновидный Векерлин держал наготове платок, чтоб завернуть в него гусиную грудку; подобной припасливости учил он и Гергардта. Но Гергардт, минуя взглядом Цезена, уставившего в огонь ясновидческие очи свои, пригрозил собравшимся, что призовет их к обузданию алчности в своей застольной молитве. Однако Дах, рядом с которым был его Альберт, объявил: сегодня за всех помолится вслух юный Биркен. Альберт, поискав кого-то глазами, спросил о чем-то негоцианта Шлегеля, тот через Эльзевира передал вопрос издателю Мюльбену, а когда вопрос докатился до Бухнера, то ответ пришел сам собой: Шюца за столом не было.
Откуда мне все это известно? Я был там, сидел среди них. От меня не укрылось, что Либушка послала одну из служанок в город — позвать на ночь каких-нибудь девок. Кем я был? Не Логау и не Гельнгаузеном. Могли ведь быть приглашены и другие: Неймарк, например, который остался, правда, в Кенигсберге. Или Чернинг — Бухнеру его особенно недоставало.
Но, кто бы я ни был, я знал достоверно, что бочки с вином были монастырские бочки. Ухо мое улавливало слова и намеки, которыми перебрасывались мушкетеры, разделывая гусей и поросят, отрезая куски от барана. Я видел, как Шюц вышел во двор, но, прислушавшись к речи Гельнгаузена, поспешил назад в дом — по лестнице, в свою комнату. Я знал даже то, чего никто не знал: что в то самое время, когда близ тельгтского трактира немецкие поэты сели за пиршественный стол, в Мюнстере баварские посланники по всей форме передали Эльзас французам, получив взамен Пфальц (с обещанием вернуть ему курфюршеское достоинство). Я бы мог плакать от этой сделки, но я смеялся, потому что был тут, сидел вместе со всеми — и вместе со всеми сложил руки для вечерней молитвы, когда в наступивших сумерках под гессенским балдахином зажгли свечи в католических серебряных канделябрах. Ибо сидевший рядом с Шефлером Биркен уже встал — соревнуясь красотой с Аполлоном, который наполовину заслонил его от меня, — встал, дабы произнесть самую что ни на есть протестантскую молитву: «Будем крепью дела Христова, убежим всего мирского…»