Но нет. Вместо этого они устраивают перемирие, прекращают огонь: французы в поддень, мы и американцы три часа спустя. И не только мы, но и немцы. Понимаешь? Как можно на войне прекращать огонь, если противник не согласен сделать то же самое? И зачем немцам было соглашаться, если они сидели под обстрелом, предвещающим, как они поняли за четыре года, атаку, потом атаки не последовало, она сорвалась, а немцы после четырех лет войны, несомненно, могли сделать из этого правильный вывод; зачем немцам было соглашаться, когда они получили сигнал, предложение, просьбу — что бы там ни было — о перемирии, если у них не было для этого столь же веской причины, что и у нас, может быть, той же самой причины? Причина та же самая; эти тринадцать французских солдат, очевидно, без труда ходили, куда им нужно, по нашему тылу в течение трех лет, очевидно, они могли побывать и у немцев, ведь мы знаем, что без оформленных надлежащим образом документов отсюда труднее попасть в Париж, чем в Берлин; если захочешь отправиться на восток, для этого тебе будет достаточно лишь английского, американского или французского мундира. А может, им и не нужно было ходить самим, может, это просто донесло ветром, движущимся воздухом. Или даже не движущимся, а просто воздухом, передалось от невидимой и неведомой молекулы к молекуле, как передается болезнь, оспа, или страх, или надежда, — что нам, сидящим здесь в грязи, достаточно всем вместе сказать: «Хватит, давайте покончим с нею».
Потому что — понимаешь? — для них это недопустимо. Они пока не могут прекратить ее, тем более позволить ей прекратиться таким образом самой: в воде стоят две гоночные восьмерки, начинаются соревнования, вдруг обе команды вынимают из уключин весла и говорят в голос: «Мы больше не будем грести». Пока не могут. Война еще не окончена, как недоигранный матч в крикет или регби, начавшийся по взаимно принятым и одобренным правилам, и она должна завершиться по правилам, иначе вся теория арбитража, все испытанное временем здание политики и экономики, на котором основано содружество цивилизованных наций, обращается в прах. Более того, и та тонкая напряженная балка из стали и человеческой крови, на которой держится национальное здание, торжественно и грозно парящее среди звезд, во имя которого молодых людей везут бесплатно и даже на полном обеспечении умирать насильственной смертью в местах, которых те, кто составляет и перекраивает карты, даже не видели, чтобы даже через сто или тысячу лет паломник, ступив на них, мог бы сказать: «Вот место, что извечно зовется (по крайней мере когда-то звалось) Англией, Францией или Америкой». И не только не могут, не смеют — не хотят. Они уже стали не хотеть. Вот, слушай: вечером, когда я возвращался сюда, меня подвезли на грузовике. Грузовик вез зенитные снаряды. Колонна была почти в три мили длиной, и все машины были загружены зенитными снарядами. Представь себе: три мили снарядов; представь себе столько снарядов, что их можно измерять милями, видимо, такого не было даже на Амьенском фронте два месяца назад. Но ведь, естественно, чтобы прекратить войну на десять минут, требуется больше боеприпасов, чем чтобы остановить обыкновенное наступление. Грузовик сопровождал один знакомый старик, он три года дожидался на складе боеприпасов в Сент-Омере отпуска и разрешения поехать в Монс, поискать пропавшего без вести сына. Старик показал мне один снаряд. Он оказался холостым. И это был не пустой корпус: настоящий снаряд, только без шрапнели; он взорвется, но вреда не причинит. С виду он кажется в полном порядке; я сомневаюсь, что его изготовитель в своем клубе в Уэст-Энде (или в Бирмингеме, или в Лидсе, или в Манчестере или где там живут люди, которые производят снаряды) понял бы разницу, на это способен только старый артиллерист. Поразительно: должно быть, на складе трудились не покладая рук всю прошлую ночь и сегодняшний день, холостя, кастрируя три мили снарядов, или, может быть, их приготовили заранее, заблаговременно; может быть, за четыре года даже англосаксы научились загадывать на войне вперед… — Он говорил, и голос его уже не был мечтательным, лишь быстрым и бойким, он (связной) едет на грузовике, все трое, он, старик и водитель, жмутся в тесной и темной кабине, так что он ощущает все хрупкое, напряженное тело ликующего старика, прижатого к нему, вспоминает, что сперва его голос звучал так же удивленно и резко, как и стариковский, но вскоре перестал: разговор их был логичен в неразумии, рассудителен и непоследователен, как у детей.
— Скажите еще раз. Кажется, я забыл.
— Для сигнала! — воскликнул старик. — Для оглашения! Оповестить весь мир, что Он воскрес!
— Зенитными снарядами? Тремя милями снарядов? Разве мало одного орудия, чтобы возвестить о Нем? А если достаточно одного, с какой стати задерживать Его воскресение, пока из орудия не выпустят три мили снарядов? Или если по одному снаряду на орудие, то почему лишь три мили орудий? Почему не каждое между Швейцарией и Ла-Маншем? Разве не нужно оповестить и остальных? Чтобы они тоже приветствовали Его? И почему не трубами, горнами? Он узнал бы горны; они бы Его не испугали.
— Разве в Писании не сказано: «Он вернется в громе и молнии»?
— Но не в орудийной пальбе, — сказал связной.
— Так пусть человек поднимет гром! — воскликнул резкий голос. — Пусть человек вопиет «Аллилуйя» и «Осанна» тем же, чем убивал! — Они фантазировали серьезно, как дети, и не менее жестоко.
— И приведет с Собой вашего сына? — спросил связной.
— Моего сына? — сказал старик. — Мой сын погиб.
— Да, — сказал связной. — Как раз это я имел в виду.
— Чушь, — сказал старик; прозвучало это почти как плевок. — Что из того, приведет ли он с Собой моего сына? Моего, или твоего, или чьего бы то ни было? Моего сына? Да хоть весь миллион, что мы потеряли за четыре года, хоть весь миллиард, что мы потеряли с того дня тысячу восемьсот восемьдесят пять лет назад. Все, кого он вернет к жизни, погибнут этим же утром после восьми. Моего сына? Моего сына?
Потом он (связной) сошел с грузовика (колонна остановилась. Она была у передовой, почти рядом с нею или с тем, что было передовой до трех часов; связной сразу же понял это, хотя не бывал здесь раньше. Но он был не только пехотинцем, приходившим на позиции и уходившим с них двадцать с лишним месяцев, семь месяцев он был связным, приезжавшим туда и уезжавшим оттуда каждую ночь, и поэтому твердо знал, где находится, как волк или рысь рядом с линией капканов), пошел вдоль колонны к ее голове, остановился в темноте и увидел, что военная полиция и вооруженные охранники разделяют колонну на части и в каждый ведущий грузовик сажают проводника, после чего каждая часть съезжает с дороги в поля и леса, за которыми находилась линия фронта; наблюдал он за этим недолго, потому что почти тут же из-за ближайшего грузовика появился капрал.
— Марш к своей машине, — приказал капрал. Связной назвал свою фамилию, номер батальона и его расположение.
— Какого… ты здесь делаешь? — спросил капрал.
— Хочу сесть на попутную.
— Здесь тебя не посадят. Проваливай. Быстро. — И (капрал) не сводил с него глаз, пока тьма снова не скрыла его; потом он тоже вошел в лес и направился к передовой; и (рассказывая, он растянулся на огневой ступеньке, почти под неподвижным и разъяренным часовым, и продолжал неуместно бойким и мечтательным голосом) снова, невидимый в темноте, смотрел, как расчет зенитной батареи выгружает при свете потайных фонарей холостые снаряды и на их место грузит свои боевые, потом пошел дальше и снова увидел свет фонарей и грузовик, производящий этот обмен; в полночь он был в другом лесу — или в том, что когда-то было лесом, потому что от леса остался лишь соловей, поющий где-то за его спиной, — он не шел, а стоял, прислонясь спиной к обгорелому трупу дерева, и слышал сквозь нелепо однообразную песенку птицы, как грузовики тайно, неторопливо ползут сквозь тьму; не прислушивался к ним, просто слышал, потому что искал нечто утраченное, забытое, но, когда ему показалось, что он наконец вспомнил, это было не то, в его уме легко и быстро пронеслось: В Христе смерти конец в Адаме же начало. Цитата была точной, но не той, что хотелось и требовалось, сейчас она была некстати, он отогнал ее, снова попытался вспомнить, и опять всплыло: В Христе смерти конец… — так же точно, некстати, неутешительно; а потом, не успел он снова отогнать ее, в памяти возникла нужная, легко, точно, мгновенно, казалось, она была там всю ту минуту, пока он переживал утрату:
…но это было в другой стране.
К тому же девушка мертва.
Теперь ракета взлетела и из траншеи менее чем в двадцати ярдах, так близко, что, когда мертвенный зеленый свет погас, часовой обнаружил, что лицо связного заливает не отсвет, не похожий на него жир, а вода.
— Сплошной коридор безвредных зенитных батарей, начинается он у нашего бруствера и как раз такой ширины, при которой батарея на любой из сторон сочтет, что незачем стрелять по аэроплану, летящему посередине него к аэродрому в Вильнев-Блан, поэтому каждому ниже генерала он покажется в полном порядке — и если там будет достаточно спешки, внезапности, может быть, даже и солдатам, заряжающим орудия, захлопывающим замки, дергающим шнур и обжигающим руки, торопливо вытаскивая горячие гильзы, чтобы зарядить орудие снова, не говоря уж о солдатах на передовой, спешащих в укрытия на тот случай, если аэроплан, летящий по коридору в Вильнев, несет боеприпасы, загруженные в каком-нибудь немецком Сент-Омере, коридор будет казаться в полном порядке, даже если гунн не упадет до самого аэродрома, ведь авиаторы говорят, что зенитчики все равно ничего не сбивают…