Сегодня наткнулись мы на кочевье тунгусов. Пара оленей отделилась и бросилась от наших лошадей вперед и всё мчалась по дороге и забежала верст за семь от кочевья, а наши лошади пятились от них. Здесь сеют рожь, ярицу и ячмень; но первая вызябает, вторая, по краткости лета, тоже не всегда удается, но зато ячмень очень хорош. Берега Лены утесисты и красивы. Островов тут почти нет; река становится всё уже. По-якутски почти никто не говорит, и станции пошли русские; есть старинные названия, данные, конечно, казаками при занятии Сибири.
Чуйская станция, 13 декабря. Витима.
Лена, Лена и Лена! Но всё еще пустая Лена; кое-где на лугах видны большие кучи снегу – это стога сена; кое-где три-четыре двора, есть хижины, буквально заваленные снегом, с отверстиями, то есть окошками, в которых вставлены льдины вместо стекол: ничего, тепло, только на улицу ничего не видать. В других избах, и это большею частию, окна затянуты бычачьими пузырями. На каждой станции кучи ямщиков толпятся у экипажа. Деревеньки содержат гоньбу всем миром, то есть с каждого мужика требуется пара лошадей. Все ямщики "ладят коней" и толпой идут спускать с горы. Двое везут.
Витима – слобода, с церковью Преображения, с сотней жителей, с приходским училищем, и ямщики почти все грамотные. Кроме извоза они промышляют ловлей зайцев, и тулупы у всех заячьи, как у нас бараньи. Они сеют хлеб. От Витимы еще около четырехсот верст до Киренска, уездного города, да оттуда девятьсот шестьдесят верст до Иркутска. Теперь пост, и в Витиме толпа постников, окружавшая мою повозку, утащила у меня три рыбы, два омуля и стерлядь, а до рябчиков и другого скоромного не дотронулись: грех!
Кажется, я миновал дурную дорогу и не "хлебных" лошадей. "Тут уж пойдут натуральные кони и дорога торная, особенно от Киренска к Иркутску", – говорят мне. Натуральные – значит привыкшие, приученные, а не сборные. "Где староста?" – спросишь, приехав на станцию… "Коней ладит, барин. Эй, ребята! заревите или гаркните (то есть позовите) старосту", – говорят потом.
Смотрители здесь не везде: они заведывают пятью станциями. Из них один на Мухтуйской станции – франт. Он двумя пальцами грациозно взял подорожную, согнув мизинец в кольцо. Форменный сюртук у него в рюмочку; сам расчесан. Мухтуй называют здесь Парижем, потому что крестьяне (из ссыльных) ходят в пальто и танцуют кадрили. Но я пробыл на ней четверть часа и ничего этого не видал. Один проезжий мне сказывал, что, выехав рано утром, после проведенной здесь ночи, и вглядываясь в лицо своего ямщика, он увидел знакомое лицо, но не мог вспомнить, где он его видел. "Я где-то видел тебя?" – спросил он наконец ямщика. "А вчера я был вашим визави в кадрили на вечеринке", – отвечал тот. Это уж не "натуральный" ямщик, говоря по-здешнему.
Вчера ночью я проехал так называемые щеки, одну из достопримечательностей Лены. Это – огромные, величественные утесы, каких я мало видал и на морских берегах. Едешь у подошвы, и повозка с лошадьми похожи на ползающих насекомых. Они ужасно изрыты, дики, страшны, так что хочется скорей миновать их. Щеки эти находятся между Пьянобыковской и Частинской станциями, верстах в тысяче двухстах от Иркутска. Какие названия станций! Всему есть местные причины, до которых археологу нетрудно добраться, по молодости края. Например, Пьяным быком прозвали утес, о который когда-то разбилась барка с вином. Спешу сообщить вам это археологическое сведение, опасаясь, что оно погибнет от времени. Деревень еще мало: скоро пойдут, говорят, чаще, чем ближе к Иркутску. Встречаются часто приискатели, приказчики их, возы. Дорога уже лучше, торнее, морозы возобновились, да еще с ветром: несносно, спрятаться некуда.
Решительно нельзя ехать: скоро очень везут. Только приедешь куда-нибудь, только скинешь с себя всё и расположишься у теплой печки, как уж говорят, что лошади готовы. А всё оттого, что кони натуральные и ямщики тоже. Не могу нахвалиться расторопностью и радушием здешних ямщиков: они не знают, как принять проезжего, где посадить, и угощают, чем богаты, – сальной свечкой, лучиной, скамьей. Потом (это уж такой обычай) идут все спускать лошадей на Лену: "На руках спустим", – говорят они, и каждую лошадь берут человека четыре, начинают вести с горы и ведут, пока лошади и сами смирно идут, а когда начинается самое крутое место, они все рассыпаются, и лошади мчатся до тех пор, пока захотят остановиться.
Слава Богу! всё стало походить на Россию: являются частые селения, деревеньки, Лена течет излучинами, и ямщики, чтоб не огибать их, едут через мыски и заимки, как называют небольшие слободки. В деревнях по улице бродят лошади: они или заигрывают с нашими лошадьми, или, испуганные звуком колокольчиков, мчатся что есть мочи, вместе с рыжим поросенком, в сторону. Летают воробьи и грачи, поют петухи, мальчишки свищут, машут на проезжающую тройку, и дым столбом идет вертикально из множества труб – дым отечества! Всем знакомые картины Руси! Недостает только помещичьего дома, лакея, открывающего ставни, да сонного барина в окне… Этого никогда не было в Сибири, и это, то есть отсутствие следов крепостного права, составляет самую заметную черту ее физиономии.
Киренск город небольшой. "Где остановиться? – спросил меня ямщик, – есть у вас знакомые?" – "Нет". – "Так управа отведет". – "А кто живет по дороге?" – "Живет Синицын, Марков, Лаврушин". – "Поезжай к Синицыну".
Повозка остановилась у хорошенького домика. Я послал спросить, можно ли остановиться часа на два погреться? Можно. И меня приняли, сейчас угостили чаем и завтраком – и опять ничего не хотели брать.
В Киренске я запасся только хлебом к чаю и уехал. Тут уж я помчался быстро. Чем ближе к Иркутску, тем ямщики и кони натуральнее. Только подъезжаешь к станции, ямщики ведут уже лошадей, здоровых, сильных и дюжих на вид. Ямщики позажиточнее здесь, ходят в дохах из собачьей шерсти, в щегольских шапках. Тут ехал приискатель с семейством, в двух экипажах, да я – и всем доставало лошадей. На станциях уже не с боязнью, а с интересом спрашивали: бегут ли за нами еще подводы?
Стали встречаться села с большими запасами хлеба, сена, лошади, рогатый скот, домашняя птица. Дорога всё – Лена, чудесная, проторенная частой ездой между Иркутском, селами и приисками. "А что, смирны ли у вас лошади?" – спросишь на станции. "Чего не смирны? словно овцы: видите, запряжены, никто их не держит, а стоят". – "Как же так? а мне надо бы лошадей побойчее", – говорил я, сбивая их. "Лошадей тебе побойчее?" – "Ну да". – "Да эти-то ведь настоящие черти: их и не удержишь ничем". И оно действительно так.
Верстах в четырехстах от Иркутска, начиная от Жегаловской станции, лошади на взгляд сухи, длинношеи, длинноплечи и не обещают силы. Они уныло стоят в упряжи, привязанные к пустым саням или бочке, преграждающей им самовольную отлучку со двора; но едва проезжие начнут садиться, они навострят уши, ямщики обступят их кругом, по двое держат каждую лошадь, пока ямщик садится на козлы. "Ты, парень, – говорят ему, – пошевеливайся, коренняк-то больно торопится". В самом деле, коренная поворачивает морду то направо, то налево, стараясь освободиться, пристяжные переминаются и встряхивают головой. Вот ямщик уселся, забрал вожжи, закрутил их около рук… "Ну!" – говорит он. Все мгновенно раздаются в сторону, и тройка разом выпорхнет из ворот, как птица, и мчит версты две-три вскачь, очертя голову, мотая головами, потом сажен сто резвой рысью, а там опять вскачь – и так до станции. Седок не имеет надобности побуждать ямщика, а ямщик – лошадей. Чуть лошади немного задумаются – ямщик поднимет над ними только руку или гикнет – и опять пошли. И не увидишь, как мелькнут двадцать пять верст.
К Иркутску всё живее: много попадается возов; села большие, многолюдные; станционные домы чище. Крестьянские избы очень хорошие, во многих местах с иголочки.
На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо от мороза. И было от чего: у носа постоянно торчал обледенелый шарф: кто-то будто держал за нос ледяными клещами. Боль невыносимая! Я спешил добраться до города, боясь разнемочься, и гнал более двухсот пятидесяти верст в сутки, нигде не отдыхал, не обедал.
От слободы Качуги пошла дорога степью; с Леной я распрощался. Снегу было так мало, что он не покрыл траву; лошади паслись и щипали ее, как весной. На последней станции всё горы; но я ехал ночью и не видал Иркутска с Веселой горы. Хотел было доехать бодро, но в дороге сон неодолим. Какое неловкое положение ни примите, как ни сядьте, задайте себе урок не заснуть, пугайте себя всякими опасностями – и все-таки заснете и проснетесь, когда экипаж остановится у следующей станции.
Я проснулся, однако, не на станции. "Что это? – спросил я, заметив строения, – деревня, что ли?" – "Нет, это Иркутск". – "А Веселая гора?" – "Э, уж давно проехали!"
В самую заутреню Рождества Христова я въехал в город. Опухоль в лице была нестерпимая. Вот уж третий день я здесь, а Иркутска не видал. Теперь уже – до свидания.