теперь было другое, чем тогда, только старинное стекло осталось. Сара действительно верила, что конец начался, когда она увидела мое тело. Она не признала бы, что он начался давно — меньше было звонков по самым нелепым причинам, я ссорился с ней, почуяв, что любовь кончается. Мы стали заглядывать за край любви, но знал это я один. Упади снаряд раньше на год, она бы такого не пообещала. Она бы ногти содрала, вытаскивая меня из-под двери. Когда покончишь с человеком, с людьми, приходится думать, что веришь в Бога, словно гурман, которому нужно что-нибудь остренькое. Я оглядел холл, чистенький, словно камера, выкрашенный мерзкой зеленой краской, и подумал: «Она хотела, чтобы я попробовал снова, и вот вам — пустая жизнь, чистая, без заразы, без запаха, как в тюрьме», и обвинил ее, будто ее молитвы действительно все переменили: «За что ты приговорила меня к жизни?» Ступеньки и перила были совсем новые. Она никогда не ходила по этой, такой лестнице. Даже ремонт и тот помогал забыть ее. Когда все меняется, нельзя вспоминать, нужен Бог, обитающий вне времени. Любил я еще или только жалел о любви?
Я вошел к себе, и на столе лежало письмо от Сары. Двадцать четыре часа ее нет, сознание она потеряла еще раньше. Как же это письмо так долго пересекало сквер? Тут я заметил, что она спутала номер дома, и былая горечь едва не вернулась ко мне. Два года назад она бы номер не забыла. Видеть ее почерк было так трудно, что я чуть не сжег письмо, но любопытство подчас сильнее боли. Писала она карандашом, видимо — потому, что не могла встать с постели.
«Морис, дорогой, — писала она, — я хотела написать вчера, как только ты ушел, но дома мне стало плохо и Генри всполошился. Я пишу, а не звоню. Я не могу услышать, какой у тебя будет голос, когда я скажу, что не уйду к тебе. Я ведь не уйду, Морис, дорогой, дорогой. Я тебя люблю, но не смогу опять увидеть. Не знаю, как я буду жить в такой тоске и в горе, и молю Бога, чтобы он меня пожалел, забрал отсюда. Морис, я хочу и невинность обрести, и капитал приобрести, как все люди. За два дня до того, как ты позвонил, я пошла к священнику и сказала, что я обратилась. Я рассказала ему про тебя и про обет. Я сказала, мы ведь с Генри больше не женаты — я с ним не сплю с тех пор, как мы с тобой, и вообще это не брак, мы же не венчались в церкви. Я спросила, нельзя ли мне стать католичкой и выйти за тебя замуж. Я знала, что ты на это согласишься. Каждый раз, как я спрашивала, я надеялась, будто открываешь ставни в новом доме и ждешь, что пейзаж красивый, а за окном — глухая стена. Он говорил: «Нет», «нет», «нет», я не могу выйти замуж, я не могу с тобой видеться, если стану католичкой. Я подумала: «Ну их к черту!», и ушла, и хлопнула дверью, чтобы он знал, как я отношусь к священникам. «Они стоят между нами и Богом», — думала я, — «Бог милостивей их», и тут я увидела распятие и подумала: «Конечно, Он-то милостив, только странная это милость, иногда кажется — Он скорее наказывает…» Морис, дорогой, у меня страшно разболелась голова, я просто мертвая. Ах, если бы я не была такая сильная, как лошадь! Я не хочу без тебя жить, и, конечно, я тебя встречу как-нибудь между твоим домом и моим и плюну на Генри, на Бога, на все. Но чтó толку? Бог есть — теперь я верю в кучу разных вещей, я во что хочешь верю, пусть делят Троицу на двенадцать частей, я поверю. Пусть найдут доказательства, что Христа выдумал Пилат, чтобы выслужиться, я все равно верю. Я заболела, подхватила веру, как подхватывают заразу. Вот про любовь говорят — «влюбилась», а про веру? Я никого не любила до тебя и ни во что не верила до сих пор. Когда ты вошел, на лице у тебя была кровь, я и поверила, раз и навсегда, хотя тогда сама о том не знала. Я боролась с верой дольше, чем с любовью, теперь бороться не могу.
Морис, дорогой, не сердись. Пожалей меня, только не сердись. Я ломака, я врунья, но тут я не ломаюсь и не обманываю.
Раньше я думала, что я знаю себя, различаю добро и зло, а ты научил меня не быть такой уверенной. Ты забрал всю мою ложь, весь самообман, чтобы они не мешали подойти ко мне, вот Он и пришел, ты же сам расчистил дорогу. Когда ты пишешь, ты стараешься писать правду, и меня научил искать ее. Ты говорил мне, если я лгала. Ты спрашивал: «Ты в самом деле так думаешь, или тебе это кажется?» Вот видишь, это все ты, Морис, ты и виноват. Я молю Бога, чтобы Он не оставил меня жить так, как сейчас».
Больше ничего не было. Видно, на ее молитвы отвечали раньше, чем она помолится, ведь она стала умирать, когда вышла в дождь, а потом застала меня с Генри. Если бы я писал роман, я бы его здесь кончил — я всегда думал, что роман можно кончать где угодно, но теперь мне кажется, что я никаким реалистом не был, ведь в жизни ничто не кончается. Химики говорят, что материя не исчезает, математики — что если делить шаги надвое, мы не дойдем до другой стены; каким же я был бы оптимистом, если бы решил, что роман тут и кончается! Сара жалела, что она сильная, как лошадь — вот и я тоже.
2
На похороны я опоздал. Я поехал в город, чтобы повидаться с неким Уотербери, который думал написать обо мне статью для небольшого журнала. Я все прикидывал, встречаться с ним или нет — я и так знал, какие пышные фразы он напишет, какой откроет подтекст, неведомый мне самому, какие ошибки, от которых я сам устал. Под конец он снисходительно отведет мне место — ну, чуть повыше Моэма, ведь Моэм популярен, а я еще до этого не унизился.
Почему я, собственно, прикидывал? Я не хотел встречаться с ним, и уж точно не хотел, чтоб обо мне писали. Дело в том, что я больше не интересуюсь своим делом, и никто не может угодить мне хвалой, повредить — хулой. Когда я начал тот роман про