Ранним утром пришел кухонный унтер-офицер со своими помощниками: он искал бидон, который, конечно, давным-давно канул в морские глубины. Увидев наших парней, которые лежали на нарах, словно наполненные под завязку бурдюки, и при его появлении принялись нарочито громко храпеть, он сразу уразумел, куда девалось вино. Проклиная все на свете и хватая себя за волосы, унтер-офицер велел помощникам заблокировать дверь и объявил, что отправит нас чистить отхожее место под большой башней, после чего, дескать, нас не узнают даже собственные родители.
Тут-то и выяснилось, что знакомство с Бенуа имеет свои преимущества. Он живо подхватил меня под руку и, обменявшись шутками с постовым, вывел в коридор через запретную для других дверь. Он умел ладить с людьми, и это качество, по его словам, часто заменяло ему пропуск.
Мы с ним отправились в столовую, позавтракали, после чего — до часа медицинского освидетельствования — прогуливались вдоль валов. Бенуа рассказывал мне о бабочках в джунглях и о маленьких аннамитских женщинах; он также заговорил о различии между европейской и китайской манерой ругаться, и я понял, что имею дело со знатоком не только языков, но и бездн человеческой души.
В большом зале казармы мы застали вчерашнюю вечернюю братию: эти парни, всячески дурачась, стояли вдоль стен под присмотром швейцарского капрала и нескольких часовых. Вскоре появился комендант — сухопарый колониальный чиновник с желтым угрюмым лицом. Его сопровождали доктор Гупиль и писарь; все трое уселись за длинный стол, стоявший у окна.
Писарь начал зачитывать по списку имена, и вызванные подходили к столу, где от них очень быстро отделывались. Первым вызвали того фламандца, который накануне пародировал молитву и вообще, похоже, нравился себе в роли паяца. Комендант, мельком взглянув на него, спросил, говорит ли он по-французски. Фламандец, наверняка превосходно владевший этим языком, ответил отрицательно — но изъяснялся так легко и красноречиво, что чем больше старался убедить всех в своем незнании французского, тем вернее себя разоблачал.
— О, тут и говорить не о чем, господин комендант. Я лишь подхватил на улице кое-какие словечки, не понимая их смысла. Я знаю совсем немного, совсем чуть-чуть!
И, беспрерывно повторяя это «un tout petit, tout petit peu», он на потеху своим собутыльникам запрыгал перед столом, как большая обезьяна, прищелкивая пальцами.
— Хватит, хватит! — оборвал его комендант. — Убирайтесь прочь!
И когда фламандец, поклонившись с преувеличенной учтивостью уголовника, уже возвращался обратно, комендант злобно крикнул ему вслед:
— Вам предоставят возможность усовершенствовать свои познания!
Следующим выкликнули Леонарда. Он, похоже, за ночь продумал свою речь и теперь произносил ее таким тоном, каким школьник отвечает вызубренный латинский урок.
— Вы, конечно, удивлены, видя меня в таком месте! — обратился он к коменданту (который смотрел на него скорее со скукой, нежели с удивлением) и потом продолжил: — Это связано, как я вам сейчас объясню, со злосчастным недоразумением.
И он принялся очень путано рассказывать о своих семейных обстоятельствах и о парижских студенческих эксцессах, не замечая, что комендант оценивает его как какого-нибудь дрозда-рябинника — интересуясь не тем, хорошо ли поет эта птичка, а тем, достаточно ли она упитанная[20]. Обменявшись взглядом с доктором Гупилем и подав знак писарю, комендант отпустил Леонарда.
— Стало быть, вы студент? Очень хорошо, у вас будет случай отличиться — с вашими-то знаниями вы наверняка дослужитесь до капрала!
Таким манером сортировка быстро продвигалась вперед. Я, впрочем, заметил, что для переправы на африканский континент отбирают не всех. Выбраковывались именно те, кто возлагал на нее наибольшие надежды или видел в ней последнюю возможность обрести какое-никакое пристанище, — в первую очередь пожилые, потрепанные жизнью легионеры, которые явились, чтобы во второй или в третий раз принять на себя все тяготы службы. Гупиль разглядывал их, как оценщик на римском невольничьем рынке, и потом с сухим «Usure générale» отвергал. Такой диагноз («Общая изношенность организма») в самом деле лучше всего передавал впечатление, вызванное обликом этих бедолаг, ибо трудно было сказать, из-за какого недуга они выглядят столь плачевно: недуг заключался, скорее всего, просто в нехватке жизненной силы.
Наконец, когда список был прочитан почти до конца, я услыхал свое имя и вышел вперед. Я думал, что Гупиль уже позабыл о своем вчерашнем настрое, но я ошибался. С нарочитой задумчивостью склонившись над бумагами, доктор пробормотал:
— Этому парню, сдается мне, еще рановато служить! — Он, очевидно, ждал, что я подхвачу его реплику. Я бы охотно сделал это, но странный дух противоречия на время лишил меня дара речи. Мне казалось, что не я, а доктор Гупиль попал в неприятное положение, и я был бы рад помочь ему выпутаться; однако ничего подходящего мне в голову не приходило. Возникла долгая пауза, комендант барабанил по столу костяшками пальцев. Наконец Гупиль, бросив на меня укоризненный взгляд, обратился к коменданту: — К тому же он физически очень слаб.
Комендант, не удостоив доктора ответом, заглянул в список и пробормотал, повернувшись к писарю:
— Обследован еще в Вердене и признан годным. Впишите его и зовите следующего!
Гупиль меланхолично посмотрел на меня и пожал плечами, а я вернулся в шеренгу ожидающих. Освидетельствование закончилось, и все устремились к выходу. В коридоре я почувствовал, как кто-то тронул меня за плечо; это был Гупиль, который торопливо зашептал мне на ухо:
— Что же вы, дурак, даже рта не раскрыли? Я, по крайней мере, надеюсь, что персональные данные, внесенные в ваши бумаги в Вердене, правильны. Остерегайтесь теперь прежде всего вина и баб — с ними за один час можно себя погубить.
Сказав это и ни разу больше не обернувшись, он зашагал к верхнему валу. Я охотно навестил бы его еще раз, чтобы попрощаться, да только нас сразу после освидетельствования повели к пароходу, пришвартованному совсем рядом с фортом. Что я мог так подвести доктора, обескуражило меня самого. И смущенно-меланхоличное выражение лица, с каким он посмотрел на меня в тот момент, когда полковник повернулся к нему спиной, останется одним из самых неприятных моих воспоминаний, иногда всплывающих из глубин прошлого. Позднее я еще не раз имел случай убедиться, что дух противоречия заставляет меня доставлять страдания именно тем людям, которые стараются сделать мой жизненный путь более гладким. Не исключено, что такого рода содействие я воспринимал как нарушение тех правил игры, которые только и делают жизнь волнующе-увлекательной: вероятно, непрошеных помощников я относил к царству проторенных дорог, из которого хотел убежать. Но довольно об этом.
Мне также не удалось еще раз поговорить с ужасным Реддингером, и этот дуралей, в наши дни продолжающий жить по законам кулачного права, навсегда исчез у меня из виду. Некоторые люди, которых мы когда-то встречали, когда мы вспоминаем о них, кажутся лучше, чем были, — так же получилось и с ним. Мне нравится воображать, что до того, как встретиться мне, Реддингер тысячу лет спал в своей горной долине: потому что в поезде он похвалялся убийством (которое, может, действительно совершил), а это архаичная черта, напоминающая о временах, когда убийца мог восстановить свою честь, заплатив выкуп или искупив вину изгнанием в лес.
Вместе с Леонардом, Бенуа, Франке, Паулем, почтальоном, обоими итальянцами и многими другими я с большим удовольствием шагал к пароходу и предавался своим африканским грезам, которые нынче, наконец, были близки к осуществлению. Нас разместили в трюме, где снова началась шумная попойка, поскольку большинство парней перед отплытием на последние деньги запаслись вином, на которое тут же и налегли. Многие (в их числе и Леонард) уже давно не просыхали: они пребывали в состоянии перманентного опьянения.
Время, пока мы еще стояли в гавани, я использовал, чтобы осмотреться; и нашел на верхней палубе, за дымовой трубой, кипу парусины, которая, как мне подумалось, больше подходила для ночлега, чем мое место в трюме.
К вечеру мы снялись с якоря и, обогнув маленькие белые острова, вышли в открытое море. Ночь была тихой и теплой; созвездия — крупнее и ярче, чем обычно. Я заснул счастливым, а когда проснулся, провел еще несколько часов в мечтательной полудреме. Пароход, казалось, отправился в плавание лишь ради меня: он по моей воле двигался к чужому побережью.
На рассвете я увидел — далеко впереди — единственное бледное облако над синим морем. Пришел Бенуа; он позвал меня выпить кофе, а позже — съесть обед, который нам раздавали в плоских мисках. Мы с ним немного поболтали об Индокитае и Африке, но вскоре я снова занял свое место, скрытое от посторонних глаз, и вытянулся на солнышке.