Через год или около того Лингард, часто сталкивавшийся по делам с Олмэйром, вдруг проявил внезапное и совершенно необъяснимое для посторонних пристрастие к молодому человеку. Он расхваливал его по вечерам за стаканом вина своим собутыльникам в Сунда-Отеле, а в одно прекрасное утро как громом поразил Винка, объявив, что ему нужен «этот малый — вроде как бы в старшие конторщики; пусть исполняет за меня всё бумагомаранье!» Гедиг согласился. По свойственной молодежи страсти к переменам, Олмэйр ничего не имел против и, уложив свои скромные пожитки, отправился на «Молнии» в одно из продолжительных плаваний, во время которых старый моряк объезжал чуть ли не каждый островок архипелага. Проходили месяцы, а симпатия Лингарда к Олмэйру все усиливалась. Нередко, прогуливаясь с Олмэйром по палубе, когда легкий ночной ветерок, пропитанный душистыми испарениями островов, тихонько гнал бриг вперед под мирно сверкающим небом, старый моряк открывал душу своему восхищенному слушателю. Он говорил о прожитой жизни, об избегнутых опасностях, о громадной прибыльности своего ремесла, о новых комбинациях, которые должны были доставить ему в будущем еще более грандиозные барыши. Часто он упоминал и о своей дочери, девочке, найденной на разбойничьем судне, со странным оттенком отцовской нежности.
— Теперь она уж взрослая девица, должно быть, — говаривал он. — Скоро четыре года, как я ее не видел! Будь я проклят, Олмэйр, если мы на этот раз не забежим в Сурабайю, — И после такого заявления он всегда спускался к себе в каюту, бормоча под нос: — Надо что-нибудь сделать, что-нибудь сделать.
Не раз, к большому изумлению Олмэйра, он быстро подходил к нему, звучно откашливался, как будто собираясь что-то сказать, а потом вдруг отворачивался, молча опирался на борт и принимался неподвижно созерцать блеск и сверканье фосфоресцирующего моря вокруг корабля. Вечером, накануне прибытия в Сурабайю, такая попытка конфиденциального разговора, наконец, завершилась успехом. Откашлявшись, Лингард заговорил — и заговорил о деле. Он предложил Олмэйру жениться на его приемной дочери.
— И не вздумай брыкаться оттого, что ты белый! — вдруг закричал он, не давая изумленному юноше вымолвить ни слова. — Без глупостей у меня! Никто не разглядит цвета кожи твоей жены под долларами. А долларов станет еще больше, прежде чем я помру, — помни это! Их миллионы будут, Каспар, миллионы! И все достанется ей — и тебе, если сделаешь как тебе говорят!
Пораженный внезапным предложением, Олмэйр с минуту колебался и молчал. Он одарен был сильным и живым воображением, и в этот короткий промежуток времени ему представились большие груды ослепительно сверкающих червонцев и все возможности привольного существования: почет, беспечная легкость жизни, для которых он чувствовал себя созданным, собственные суда, собственные склады, собственные товары (старик Лингард ведь не вечен). В довершение же всего в дали грядущего сиял, словно волшебный дворец, большой дом в Амстердаме, этом земном раю его грёз, где он доживет остаток дней своих в несказанном блеске, высоко вознесенный над людьми силой лингардовского золота. Что же касается до оборотной стороны медали — пожизненного общения с малайской женщиной, этим наследием пиратского корабля, — то только смутно проснулось в нем чувство стыда, что он, белый человек… Впрочем, четыре года монастырского воспитания… да наконец, бог милостив, — она, может быть, догадается умереть. Он всегда был удачлив, а деньги — великая сила. Надо решаться! Почему бы и нет? У него было смутное намерение не приобщать жену к своей блестящей карьере, запереть ее где-нибудь, все равно где… В конце концов нетрудно отделаться от жены-малайки; для его европейского сознания она все-таки оставалась простой рабыней, наперекор всем монастырям и церковным обрядам…
Он поднял голову и взглянул на разгневанного, но робеющего в душе моряка.
— Я… разумеется… все, что прикажете, капитан Лингард.
— Зови меня отцом, как она, мой мальчик, — сказал, смягчаясь, старый авантюрист. — Но провалиться мне на месте, если я не думал, что ты собираешься отказаться. Только знай, Каспар, что я всегда на своем поставлю, твое упорство ни к чему не приведет. Впрочем, ты не дурак.
Олмэйр хорошо помнил эту минуту, взгляд, выражение лица, слова и всю окружающую обстановку. Он помнил узкую, слегка наклонную палубу брига, дремлющий в безмолвии берег, черную поверхность моря и широкую золотую полосу, брошенную на нее восходящим месяцем. Он помнил все это и помнил также свое ощущение безумного ликования при мысли о доставшемся ему богатстве. Он не был дураком тогда, не был дураком и теперь. Просто обстоятельства сложились неудачно; богатство исчезло, но надежда все же оставалась.
Он вздрогнул под дыханием ночного ветра и внезапно заметил непроглядную тьму, окутавшую реку после захода солнца и стершую очертания противоположного берега. Только куча хвороста пылала перед частоколом, окружавшим усадьбу Раджи, и озаряла внезапными отблесками корявые стволы ближних деревьев, бросая горячий красный отсвет до половины реки, по которой плыли к морю бревна среди непроглядной тьмы. Олмэйр смутно вспомнил, что его недавно звала жена, вероятно, обедать. Но человек, созерцающий крушение своего прошлого при свете новых надежд, не может чувствовать голод лишь потому, что его рис готов. Впрочем, и вправду, пора было идти домой. Становилось поздно.
Олмэйр пошел по расшатанным доскам к лестнице. Потревоженная шумом ящерица издала жалобный звук и опрометью бросилась в высокую прибрежную траву. Олмэйр стал осторожно спускаться по лестнице; теперь он вполне возвратился к действительной жизни, так как приходилось двигаться очень медленно, чтобы не споткнуться на неровной земле, где валялись камни, полусгнившие доски и полураспиленные бревна. Когда он поворачивал к дому, в котором жил, — он называл его своим «старым домом», — слух его уловил плеск весел далеко во мраке реки. Он остановился посреди дорожки, весь насторожившись и удивляясь, что кто-нибудь мог плыть по реке в такой поздний час и при таком волнении. Теперь он уже ясно различал шум весел и даже прерывистый шепот и тяжелое дыхание людей, борющихся с течением и пытавшихся обогнуть тот самый берег, где он стоял. Лодка была соврем близко, но было темно, и под нависшими над водой кустами ничего нельзя было различить.
— Это должно быть арабы, — пробормотал Олмэйр, вглядываясь в густой мрак. — Что это они затеяли? Верно, какая-нибудь проделка Абдуллы, будь он проклят!
Лодка была уже совсем близко от него.
— Эй, вы, там! Люди! — окликнул Олмэйр.
Голоса замолкли, но весла продолжали так же бешено работать. Вдруг перед Олмэйром закачался куст, и резкий стук брошенных в челнок весел раздался в ночной тишине. Кто-то зацепился за куст, но Олмэйр едва мог различить очертания человеческой головы и плеч над берегом.
— Абдулла, ты? — неуверенно спросил Олмэйр.
Голос важным тоном ответил:
— Туан Олмэйр говорит с другом. Арабов здесь нет.
Сердце Олмэйра ёкнуло.
— Дэйн! Наконец-то! Наконец-то! — вскричал он. — Я ждал тебя и днем, и ночью. Я почти потерял надежду на твое возвращение.
— Ничто не могло бы мне помешать вернуться сюда, — горячо сказал тот. — Даже смерть! — прошептал он про себя.
— Вот истинно дружеская речь и очень хорошая речь, — сердечно сказал Олмэйр. — Но мы здесь слишком далеко друг от друга. Причаливай к пристани, и пусть твои люди варят себе рис у меня на дворе, покуда мы будем беседовать в доме.
Ответа на это приглашение не последовало.
— В чем дело? — спросил Олмэйр тревожно. — Надеюсь, с бригом ничего не случилось?
— Бриг там, где ни один оранг-бланда[1] до него не доберется, — отвечал Дэйн с мрачным выражением в голосе, которого Олмэйр в своем восторге не расслышал.
— Вот и прекрасно, — сказал он. — Но где же твои люди? С тобой только двое.
— Слушай, туан Олмэйр, — сказал Дэйн. — Завтрашнее солнце увидит меня у тебя в доме, и тогда мы поговорим. Теперь же мне нужно к радже.
— К радже? Зачем? Чего тебе нужно от Лакамбы?
— Туан, завтра мы побеседуем как подобает друзьям. Сегодня же мне нужно видеть Лакамбу.
— Но ведь ты не покинешь меня теперь, Дэйн, когда все готово? — произнес Олмэйр умоляющим голосом.
— Разве я не вернулся? Но я должен сначала увидеть Лакамбу. Это необходимо для нас обоих.
Голова вдруг исчезла. Отпущенный куст с размаху выпрямился, обдав Олмэйра дождем грязных капель в ту минуту, как Олмэйр нагнулся вперед, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь.
Через минуту челнок появился в полосе света, бросаемой на реку большим костром на том берегу. Олмэйр увидел фигуры двух мужчин, склоненных над веслами, и третью фигуру на корме, правящую рулевым веслом. Голова ее была увенчана огромной круглой шляпой, напоминавшей фантастических размеров гриб.