Можно было подумать, что это портрет работы Франца Порбуса[14]. Волосы, подстриженные на манер Генриха III; борода веером, брови, поднятые к вискам, кисть руки длинная и белая, с широким перстнем в готическом стиле; не было упущено ничего, иллюзия создавалась полная.
Сначала Даниэль Жовар очень долго колебался, до такой степени это платье придавало молодому человеку несхожий с прежним облик, но затем он понял, что этот блестящий денди не кто иной, как его товарищ по коллежу Фердинанд де К.
Читатель, я вижу, как ты презрительно кривишь губы и вопишь о неправдоподобии. Ты скажешь, что бессмысленно сажать в аванложу Французского театра красавчика новой школы и, к тому же, в день представления классической трагедии. Ты скажешь, что только необходимость показать его моему герою, Даниэлю Жовару, заставила меня прибегнуть к столь искусственному приему. Ты наговоришь еще много всяких других вещей. Но… как рыба на конфету, я, честью вам клянусь, плевать готов на это, ибо в одном из карманчиков моей логики у меня хранится (и я могу бросить его тебе в лицо) самое за-
22 Французская новелла, т. / 667
мечательное доказательство, которое могло быть представлено обвиняемым.
Вот всепобеждающая причина, по которой Фердинанд де К. находился в этот вечер во Французском театре.
У Фердинанда была любовница, некая донья Соль, находившаяся под опекой доброго сеньора, дряхлого почтенного ревнивца, с которой ему удавалось встретиться лишь с трудом и всегда под страхом каких‑либо неприятных случайностей.
Вот почему он и назначил ей свидание во Французском театре, ибо это было самое пустынное и наименее посещаемое место всех пяти частей света, включая Полинезию; терраса Фейя- нов и каштановая роща у воды получили столь широкую, можно сказать общеевропейскую известность, как места пустынные, что там нельзя сделать и трех шагов, чтобы не наступить кому‑нибудь на ногу или не задеть локтем чувствительную парочку.
Уверяю тебя, что у меня нет другой причины, и я не стану ее искать, так что будь любезен удовольствоваться этой.
Итак, продолжим нашу правдивую и удивительную историю. Щеголь вышел в антракте, ничем не примечательный Даниэль Жовар тоже; щеголи и личности непримечательные, великие люди и педанты часто делают одно и то же. Они случайно встретились в фойе. Даниэль Жовар приветствовал Фердинанда первый и пошел к нему навстречу; когда Фердинанд увидел этого нового «поселянина с Дуная», он одно мгновение поколебался, готовый уже повернуться на каблуках, чтобы не быть обязанным узнавать его; но, оглядевшись кругом и убедившись, что фойе безлюдно, он примирился с неизбежным и остался мужественно ждать своего товарища; это один из благороднейших поступков, совершенных в жизни Фердинандом де К.
Обменяйщись несколькими словами, они, естественно, заговорили о представляемой пьесе. Даниэль Жовар благожелательно восхищался ею и был крайне удивлен, узнав, что его друг Фердинанд де К., к которому он всегда питал большое доверие, был совершенно противоположного мнения.
— Мой дорогой, — сказал он ему, — это не просто старье, это рухлядь эпохи Империи, рококо, помпадур; нужно быть мумией или допотопным животным, членом Института или скелетом из раскопок Помпеи, чтобы находить удовольствие в подобной ерунде. Холод от этого такой, что бьющий фонтан на лету замерзнет. Эти длинные нескладные гекзаметры, словно хромые инвалиды, что под руку возвращаются из кабачка, один несет другого, а мы должны выносить все; право же, это, как сказал бы Рабле, нечто подтирочное; эти болваны существительные со своими прилагательными, следующими за ними как тень, жеманные перифразы со своими перифразочками, несущими им шлейф, снисходительно красуются перед публикой, невзирая на все страсти и события драмы; и потом эти заговорщики, орущие во все горло под сводами дворцов тиранов, ста
рающихся их не слышать, эти принцы и принцессы, сопутствуе- мые каждый своим наперсником, этот удар кинжала и заключительный рассказ в великолепных, академически причесанных стихах, разве это все не кажется до дикости жалким и скучным, так что даже стены начинают зевать?
— А Аристотель, и Буало, и прочие монументы? — робко возразил Даниэль Жовар.
— Ну, они имели значение для своего времени; если бы они вернулись в мир сейчас, так стали бы делать прямо противоположное тому, что делали раньше; они умерли и погребены, как Мальбрук и многие другие, которые ничуть не хуже и о которых больше никто не говорит; пусть они спят, как мы от них засыпаем, это великие люди, я против этого не протестую. Они приманивали дураков своей эпохи сахаром, а современные дураки любят перец; так пусть будет перец — вот и вся тайна литературы. Trink[15], этот призыв божественной бутылки, — вывод из всего; пить, есть — вот в чем цель; все остальное только средство; неважно, каким путем прийти к цели, через трагедию или драму, но трагедия больше не котируется. На это ты мне ответишь, что можно быть сапожником или торговцем спичками, что это более почетно и более надежно; это верно, но ведь не могут же все быть ими, и потом нужно потратить время на обучение; только положение писателя к этому не обязывает; для этого достаточно не слишком хорошо знать французский язык и чуть — чуть орфографию. Хотите написать книгу? Возьмите несколько книг; правда, это очень похоже на советы «Домашней хозяйки», где говорится: хотите рагу из зайца, возьмите зайца. Вы берете страницу отсюда, страницу оттуда, сочиняете предисловие и послесловие, выбираете псевдоним, пишете, что умерли от истощения или пулей прочистили себе голову; вы подносите все в горячем виде, и получается самый дивный успех, какой только можно себе представить. О чем нужно особо позаботиться, так это об эпиграфах. Поставьте эпиграфы на английском, немецком, испанском, арабском; если вы сможете добыть эпиграф на китайском, это произведет наилучшее впечатление, и, не будучи Панургом, вы незаметно обретете хорошенькую репутацию эрудита и полиглота, и вам останется только научиться извлекать из нее все возможное. Все это тебя удивляет, ты раскрываешь рот, словно ворота. Ты добродушен и наивен и по — буржуазному думаешь, что стоит только добросовестно делать свое дело; ты заучил «nonum prematur in annum»[16] и «семь раз примерь, один раз отрежь». Теперь все не так; сейчас стряпают томик три недели, читают час и забывают через четверть часа. Насколько я помню, ты ведь пописывал стишки, когда был в коллеже. Ты, должно быть, и сейчас пописываешь; это такая привычка, от которой так же трудно отучиться, как от табака, игры и женщин.
Здесь Даниэль Жовар залился девственным румянцем, Фердинанд заметил это и продолжал так:
— Я знаю, что всегда унизительно слушать, как тебя обвиняют в поэтическом творчестве или хотя бы в версификаторстве, ведь никто не любит, когда разоблачают его тайные пороки. Но раз уж это правда, то надо извлечь выгоду из позора и постараться превратить его в красивую звонкую монету. Мы и распутные девки живем на счет публики, ремесло у нас очень сходное. Наша общая цель — вытянуть из публики деньги всяческой лестью и жеманством; есть стыдливые развратники, желающие, чтобы их подцепили; они двадцать раз проходят мимо двери публичного дома, не смея туда войти; нужно потянуть их за рукав и сказать: «Войдите!» Есть нерешительные, колеблющиеся читатели, к которым нужно просто вторгнуться с помощью посредников (это журналы), восхваляющих достоинство книги и новизну жанра, толкающих их за плечи в лупанарий книгопродавцев; одним словом, нужно уметь самим себя хвалить, самим надувать свой воздушный шар…
Звонок возвестил о поднятии занавеса. Фердинанд бросил Даниэлю Жовару свою карточку и ускользнул, пригласив его зайти. Спустя мгновение богиня пришла к нему в аванложу, они задернули шторы и…
Но ведь мы обещали читателю не историю Фердинанда, а историю Даниэля Жовара.
Как только кончился спектакль, Даниэль Жовар вернулся в отцовскую лавочку, но уже не таким, каким из нее вышел. Бедный молодой человек! Он ушел из нее, обладая верой и принципами; он вернулся поколебленным, пошатнувшимся, усомнившимся в самых твердых своих убеждениях.
Он не спал всю ночь; он вертелся и переворачивался, как карп на сковородке. Обо всем, что он до сих пор обожал, он выслушал легкомысленные. и иронические суждения; он был в положении наивного и благочестивого семинариста, услышавшего, как атеист разглагольствует о религии. Рассуждения Фердинанда пробудили в нем зародыши ереси, бунта и неверия, дремлющие в глубине каждой человеческой души. Как дети, которых заставили верить, что они родились в капустных листах, и юное воображение которых разыгрывается до крайности, когда они узнают, что были одурачены выдумкой, так и Даниэль Жовар из стыдливого классика, каким он был еще вчера, превратился в полную противоположность — в самого сумасшедшего представителя «Молодой Франции», в самого одержимого из романтиков, когда‑либо содействовавших блеску «Эрнани». Каждое слово в разговоре с Фердинандом открывало новые перспективы его уму, и хотя он еще не отдавал себе отчета в том, что видел на горизонте, он был; тем не менее, убежден, что это и есть обетованная земля поэзии, куда ему до сих пор вход был закрыт. В величайшем душевном смятении, какое только можно себе представить, он терпеливо ждал, пока розо- воперстая Аврора откроет двери Востока; наконец возлюбленная Кефала бросила бледный луч через желтые закопченные стекла комнаты нашего героя. Первый раз в своей жизни он проявлял рассеянность. Подали завтрак. Он ел кое‑как и одним махом запил чашкой шоколада плохо прожеванную котлету. Мать и отец Жовара были очень удивлены этим, так как жевание и переваривание обычно более всего занимали их блистательного потомка. Папа улыбнулся иронически и насмешливо, как улыбаются люди, достигшие положения сержанта и избирателя, и заключил на основании всего происшедшего, что малыш Даниэль, несомненно, влюблен.