Сначала Жиль боялся, что Николя будет неловко от подобных речей. Но Николя был просто слеп во всем, что касалось его матери. И подобно тому, как эта двухуровневая гостиная-столовая, темная и сырая, с лубочными картинками в засиженных мухами рамках, с часами под стеклянным колпаком, превращалась в поэмах Николя Плассака в бедную, но священную для него обитель, где каждая вещь излучала особый свет, так и эта пожилая женщина в его воображении преображалась в символ смирения.
Что касается Жиля, то он казался Николя воплощением молодости мира, его красоты и слабости... Николя без всякого стеснения созерцал это эфемерное чудо, слегка тронутое временем. Он его любил. Он не сознавал, что ест в этот момент. Не слышал, что говорила его мать и что отвечал ей Жиль. Жиль находился тут, в его доме. И нельзя было упустить ни одного из этих мгновений. Да благословен Бог, который привел Жиля в его дом, в его жизнь, навсегда ввел в его сердце! Они так редко встречались в Париже! И, как правило, так неудачно! Николя ночевал в лицее, где работал надзирателем. А Жиль днем посещал лекции, после которых он принадлежал многим, очень многим людям. Впрочем, так было даже лучше. Не стоило слишком часто видеть его: нужно учиться жить вдали от того, что тебе дороже всего на свете. По мнению Николя, по-настоящему владеть тем, что любишь, можно было только на расстоянии и в одиночестве.
Но зато во время каникул в Дорте его друг полностью принадлежал ему. Жиль говорил со своим другом только о юной Мари — в этом году он вообще только о ней и говорил. Говорил без устали, ведь только с Николя он и мог говорить о Мари. И даже теперь он пользовался тем, что г-жа Плассак то и дело вставала и уходила хлопотать на кухню.
— Она два раза обернулась, — сказал он.
— Нет, три.
— Ты уверен? Но Галигай тоже обернулась... А! Я так и знал, что ты покраснеешь.
— Жиль! Не надо о госпоже Агате...
— Я же не виноват, что Галигай тебя обожает, — сказал Жиль.
Г-жа Плассак спросила:
— Почему вы зовете ее Галигай?
Николя закрыл лицо ладонями.
— Слушай, Жиль, у меня, когда закончатся каникулы, будет одно-единственное утешение: нас наконец-то снова будут разделять сотни лье... Она не будет неожиданно появляться... Подумать только, она даже врывается в комнаты...
— Ты помнишь, что обещал мне? Никогда не ссориться с ней. Для нас с Мари это единственный шанс! Галигай исполнит любое твое желание. Так что пусть врывается в комнаты. Терпи, даже если она вздумает тебя насиловать...
— Жиль!
Жиль всякий раз веселился, когда ему удавалось шокировать друга.
— Что это вы здесь обсуждаете? — спросила г-жа Плассак.
Она несла на огромном блюде увесистый пирог со сливами, который обитатели Дорта ухитряются впихивать в себя даже после самых обильных трапез.
— Мы говорим о госпоже Агате, — сообщил Жиль.
— А! Об этой!
Жиль притворно удивился:
— Она вам не нравится?
— Она приходит сюда, будто к себе домой. И даже не задерживается, чтобы поговорить со мной хотя бы из вежливости. Без всякого стыда поднимается прямо в комнату Николя. Интересно, что у нее на уме...
— Мама! Мама! — запротестовал Николя, переменившись в лице.
— В прошлый раз я ей указала на ее поведение. Она узнала, как я умею разговаривать с подобными особами. Я очень удивлюсь, если снова встречу ее на нашей лестнице...
— Но, госпожа Плассак, — настаивал Жиль, — вы же знаете, что она дочь господина Камблана... графа!
— Да, графа, который растратил ее денежки, а теперь заставляет свою дочь работать у людей... Работать, как же! Все знают, к чему сводится ее работа у господина Дюберне!
Николя повторял: «Мама! Мама!» Он закрывал глаза, он не мог вынести подобного от своей матери. Жиля все это забавляло. Он вздохнул:
— Бедная Галигай!
Г-жа Плассак опять спросила:
— Но почему все-таки Галигай?
— А вы знаете, госпожа Плассак, — продолжал Жиль, — что она была замужем за бароном?
— Барон! Хорош барон, нечего сказать! Он бросил ее прямо в день свадьбы, успев заполучить приданое, обещанное ее бабушкой, если он женится: аккурат два миллиона... Знаю я эту историю. Он улепетнул в тот же самый вечер, улучив момент, когда Агата пошла сменить свадебное платье на дорожный костюм...
— Невероятно! — воскликнул Жиль.
Николя грустно посмотрел на него и сказал с упреком:
— Послушай, Жиль, ты же знаешь, что мама...
Г-жа Плассак вздернула свой остренький носик (в этот момент она разрезала пирог), глаза ее блестели за стеклами очков.
— Причем уехал-то он не один, чтоб вы знали!
— А с кем же? — вновь с притворным интересом спросил Жиль.
Николя повторил:
— Послушай, Жиль! Ну к чему все эти расспросы?
— Во всяком случае, не с девицей!
— Тогда с кем же? — настаивал Жиль.
— Если вы не знаете, то лучше вам и не знать.
По тону г-жи Плассак Жиль понял, что зашел слишком далеко. Она приоткрыла ставни и объявила:
— Гроза собирается...
Солнце исчезло. Какой же он все-таки тяжелый, этот сливовый пирог! Колокол зазвонил к вечерне. С улицы доносился шум шагов, слышались неясные голоса: то прошли девочки из благотворительного общества, которые через четверть часа будут петь псалмы на латинском языке, нисколько не смущаясь от того, что смысл песнопений им совершенно непонятен.
Колокол не разбудил юную Мари, заснувшую в слезах. Г-жа Агата, тихо вошедшая в ее комнату, тоже не стала будить ее. Она несла на подносе шесть пунцовых раков, бисквиты, несколько спелых персиков, сливы, подпорченные осами, и запотевший графин. Г-жа Агата поставила поднос на круглый столик. О, это тело подростка в объятиях печали и сна! Мари спала, уткнувшись лицом в предплечье; согнутая нога и колено были свежи и белы, как камень в проточной воде, которого никогда не касалась ничья рука. Солнечный луч играл на легком рыжеватом пушке другой ноги, которая свисала с кровати. От этого слегка вспотевшего тела, от этих хрупких сплетенных рук, открывавших темное золотистое пятнышко под мышкой, исходил запах скорее растительный, а не животный, запах воды и земли, запах океана и сада. Г-жа Агата подняла глаза и увидела свое отражение в оконном стекле: ее костистое лицо было покрыто пятнами, блузку она не стирала с прошлого воскресенья. В стекле не были видны круги от пота под мышками, но ей-то известно, что они там есть. Эта блузка слишком широка в груди! «У меня нет грудей...» Право же, Господь проявил бы больше милосердия, если бы так оно и было. Потому что лучше уж не иметь ничего, чем то, что было у нее. С того места, где она стояла, г-жа Агата не могла видеть груди юной Мари, но она прекрасно знала, какие они. Тот же солнечный луч, который касался ноги лежавшей перед ней девочки, осветил и костлявое предплечье г-жи Агаты. Хотя она задерживала дыхание, Мари пошевелилась и спросила: «Кто здесь?»
Г-жа Агата указала на поднос:
— Поешьте. Но сначала прикройтесь.
— Нужно было постучать, — сказала Мари. — Я бы надела платье, прежде чем позволить вам войти.
— Вы ничего не можете мне позволить, потому что вы ничего не можете мне запретить.
Боже мой! Она рассердила г-жу Агату, свою единственную надежду, свой последний шанс! Она обвила хрупкими руками шею учительницы: «Что я ей сделала? Почему она больше не любит меня?» Г-жа Агата чувствовала тепло прижавшегося к ней тела.
— Ну что вы, Мари!
Она тихонько отстранила ее.
— Одевайтесь, а потом поешьте.
— Я не хочу есть.
— В вашем возрасте всегда хотят есть.
Она помогла девушке надеть платье, усадила ее перед столиком и придвинула к ней поднос.
— Это все, что оставил ваш отец. Его невозможно было остановить.
Мари передернула плечом. Если бы даже отец лопнул от обжорства, это не слишком бы их задело, ее и Жиля. Если бы отец и мать вдруг вместе умерли, если бы исчезли куда-нибудь... Она вытерла пальцы и спросила:
— Разве есть какая-нибудь разница между Салонами и нами? Чем мы лучше Салонов?
Верхняя губа г-жи Агаты приподнялась над белыми, но некрасивыми зубами, над выступающими вперед клыками: она улыбалась.
— Спросите у вашей матери. Я этого не знаю.
— Но все-таки скажите! Какая разница?
Учительница мягко ответила:
— Такая же, какая существует между черным и красным муравьем, моя девочка.
— Не понимаю, — сказала Мари.
— Здесь нечего понимать, дитя мое.
Она была урожденная Камблан. Граф де Камблан принадлежал к одному из самых что ни на есть знаменитых, начиная с XVI века, гасконских родов. В течение одного дня она была женой барона де Гота; и то, что барон в самый вечер их свадьбы сбежал с сыном садовника ее отца в купе, зарезервированном для Агаты, ничего не меняло: до тех пор, пока брак не был расторгнут в Ватиканском суде, она носила фамилию, которая принадлежала первому авиньонскому папе Клименту V. В ее глазах и Салоны, и Дюберне барахтались где-то далеко внизу. И она гораздо выше ставила совсем простых людей, вроде Плассаков, которые ни на что не претендовали. При этом Агата полагала, что и сама она тоже уже ни на что не претендует. Ее супруг в один день привил ей отвращение и ненависть ко всему их сословию. Во всяком случае, именно это побудило ее уговорить отца отпустить ее к Дюберне в качестве домашней учительницы. Отец, который ставил себе в заслугу, что верит только в землю и всем готов ради нее пожертвовать, вбухал кучу денег в свой виноградник в Бельмонте, хотя ему и в голову не пришло заменить старые лозы новыми. Он бесприбыльно продавал урожай, довольствовался очень скромным доходом от сданной в ипотеку собственности, а из-за тотализатора каждый месяц ополовинивал зарплату своей дочери. Жители Дорта говорили: «Она отказалась от своих привилегий, чтобы содержать отца». Однако работа вовсе не мешает человеку соответствовать своему происхождению. Для Агаты в самом деле ничего не изменилось. Люди ни за что не смогли бы догадаться, что она намеренно снизошла до того уровня, на котором находился человек, который был ей нужен. Рядом с ней Николя мог пойти далеко и достичь больших высот. Она войдет в его жизнь рано или поздно. Сейчас он избегает ее; но, если у человека есть воля, он может добиться чего угодно, даже в любви. К хлипкому Бертрану де Готу, этому жалкому женоподобному созданию, Агата никогда ничего не испытывала; она убеждала себя, что при известных усилиях сумела бы удержать его. Доказательство тому она видела в поведении Армана Дюберне, иногда подстерегавшего ее... Ей даже пришлось поставить задвижку на дверь своей комнаты. Так вот, как поступил бы Плассак, надзиратель лицея, сын женщины, сдававшей когда-то напрокат стулья в соборе, если женщина из рода Камбланов в один прекрасный день сказала бы ему, открылась бы ему... Сейчас он боится оставаться с ней наедине. От застенчивости. Она слишком пристально глядит на него, она это понимает. Но она так жаждет его!