Агата сначала обогнула небольшой луг, а потом проникла на свое излюбленное место через отверстие в изгороди. У подножия дуба, где она обычно сидела, трава оставалась примятой. Агата расстелила плащ. В комнате Николя нельзя было различить ничего, кроме блеска зеркала на дверце шкафа. Учительница вынула из сумочки книгу, но ей еще ни строчки не удалось прочесть под этим дубом, вблизи от этого священного дома. И вдруг она увидела его. Рядом облокотился на подоконник Жиль Салон. Они наклонились и смотрели в сад. Наверное, они говорили: «Как хорошо пахнет мокрая земля...» — а тем временем несколько крупных капель упало на увядающую листву липы. Они разговаривали, не глядя друг на друга. Иногда смеялись. Жиль курил Николя не курил. Это было одним из его принципов, который он называл своей аскезой. Из-за него Агата тоже бросила курить. С жадной грустью созерцала она это недозволенное чудо, эту общность, где для нее не было места и не могло быть даже в том случае, если бы Николя полюбил ее. Нет ничего более простого, ничего менее таинственного, чем порок. Когда жалкий Бертран де Гот уехал с сообщником в самый вечер их бракосочетания, это было заурядное, ясное и краткое выражение человеческой низости. Другое дело — этот непостижимый альянс двух юношей, каждый из которых уверен, что сможет вечно оставаться рядом с другом, не рискуя надоесть ему и вечно деля с ним чтение, мечты, пристрастия, не нуждающееся в словах понимание и даже известный лишь им двоим зашифрованный язык со всеми его заказанными для всех остальных «хитростями». Как это чудо раздражало г-жу Агату и как же она страдала из-за него!
Она слышала, как падают первые капли дождя на листья, но они еще не достигали ее. Агата смотрела на эти две взъерошенные, почти соприкасавшиеся головы. Ствол дуба, к которому она прижималась, больно впивался в ее спину. Земля была жесткой, и Агата слышала, как она гулко вибрирует. Она провела носовым платком по вспотевшему лицу. Одна капля, две капли упали ей на лоб, на шею, проскользнули между лопатками. Жиль и Николя почти одновременно протянули руки под дождь, который все усиливался. Агата встала с земли, надела плащ. Крона дуба надежно защищала ее от ливня. Внезапная молния ослепила ее; раскаты грома в темных грозовых тучах перекрывались мощным шумом дождя. Окно закрыли. И лишь изредка по светлому пятну зеркала пробегала тень кого-то из молодых людей.
Г-жа Агата сняла промокшую фетровую шляпу, вытерла носовым платком волосы. Эта стена дождя, этот дом, стойко защищавший непроницаемую дружбу двух молодых людей, все эти возникающие на ее пути преграды отнюдь не обескуражили, а скорее напротив, вывели из прострации это попавшее под ливень бескровное маленькое существо. Г-жа Агата выпрямилась и вспомнила, что ей нужно делать. Внимательно наблюдая за домом, она узнала законы, по которым текла жизнь Николя во время каникул. В воскресенье, после возвращения матери с вечерни, он посвящал ей весь остаток дня. Когда была хорошая погода, он, накинув ей на плечи шаль, закреплявшуюся на груди старинной брошью, выводил ее из дома и, несколько картинно изображая из себя примерного сына, гулял с ней по площади, если же шел дождь, они играли в шашки, сидя возле окна. Значительно реже он читал, стараясь привлечь ее внимание к тому, что нравилось ему самому. Она прерывала чтение разными нелепыми замечаниями, пока не раздавалось легкое похрапывание, которое подсказывало Николя, что дальше лучше читать про себя. Таким образом, по окончании вечерни Жиль должен будет уступить свое место матери Николя, и г-жа Агата была уверена, что застанет его у отца. Но сначала нужно было заскочить домой, сменить платье, туфли, поправить прическу. Она знала, что безупречный туалет — броня некрасивых. В ее распоряжении оставалось минут тридцать, поскольку Арман Дюберне ушел в клуб, а Юлия и Мари еще не вернулись из церкви.
Агата быстро привела себя в порядок, надела серый костюм. Когда она проходила мимо комнаты г-жи Дюберне, ей показалось, что кто-то стонет, и она остановилась. Да, это походило на длинный, животный стон роженицы. Она толкнула дверь: Юлия, не сняв шляпы, туфель и даже перчатки с правой руки, лежала на боку, поджав ноги. Она быстро одернула юбку, из-под которой виднелись распухшие ноги в полуспущенных черных чулках, и бросила за кровать испачканную чем-то темным салфетку.
— У меня давно не было приступа... хотя сейчас мне уже лучше: я приняла шафранно-опийную настойку... Если бы только не эта тяжесть...
Г-жа Агата взбила подушку и, сдерживая раздражение, сказала:
— На этот раз вы мне подчинитесь! Теперь ваша очередь подчиняться! Вы обязательно должны сходить к врачу. Вам нужно обследоваться.
Юлия Дюберне лежала с поджатыми губами, упрямо нахмурившись и даже не пытаясь возразить. Она сжала колени и положила свои маленькие руки, на одной из которых все еще красовалась перчатка, на живот. Она была по сути обыкновенной деревенской бабой, одной из тех женщин, встречающихся еще и поныне, которые предпочитают корчиться в муках, чем позволить мужчине, пусть даже врачу, осматривать и ощупывать это срамное отверстие, созданное природой, этот источник всяческих страданий.
— Вы часто прислушиваетесь к моему мнению, мадам, — настаивала Агата, снимая с нее ботинки, — вы оказываете мне доверие, но только не тогда, когда дело касается вашего здоровья, вашей жизни. А ведь я вами дорожу.
Г-жа Дюберне приоткрыла один глаз и неожиданно испытующе посмотрела на нее: а так ли это, действительно ли Агата ее любит? Ведь она — совсем другой человек, ей, в отличие от Юлии, не нужно принимать во внимание местные «табели о рангах», не нужно соблюдать разные «табу». Неужели у этой учительницы, у этой урожденной Камблан, «женщины с мозгами», есть еще и сердце, способное вместить любовь к матери своей ученицы? Г-жа Дюберне задержала на мгновение в своей влажной руке сухую худощавую руку.
— Успокойтесь, дорогая Агата, — сказала она, — моя мать страдала такой же болезнью. И не пользовалась никакими лекарствами, кроме святой лурдской воды. Болезнь изжила сама себя, и она умерла в восемьдесят четыре года, гордясь тем, что так ни разу и не позволила подвергнуть себя этим отвратительным обследованиям, которые, как позорное ярмо, висят над нашим полом.
Г-жа Дюберне вздохнула и прошептала:
— Я чувствую себя лучше. Если вы все-таки пойдете в церковь к благословению, — добавила она, — приведите Мари.
Г-жа Агата послушно склонила голову, но заметила, что у девочки не должно складываться впечатление, что за ней следят; главное — не потерять ее доверия.
— Я полагаюсь на вас, моя дорогая Все, что вы сделаете, что вы решите, будет хорошо. А то я ведь уже стала врагом своей дочери. Я рассчитываю только на вас, чтобы помешать этому несчастью, и если я вдруг умру...
— Замолчите, Юлия!
— Мне хочется надеяться, что здесь ничего не изменится и что Мари...
Она больше не могла говорить об этом; она стиснула зубы, крылья ее носа напряглись, и лицо сделалось похожим на маску: она словно репетировала роль покойницы. Затем глаза ее открылись, она улыбнулась Агате. Как обычно после приступа боли, ее неудержимо потянуло в сон. Учительница продолжала сидеть у ее изголовья, пока спокойное дыхание спящей не подсказало ей, что она свободна. Ботинки скрипнули. Она бесшумно закрыла за собой дверь.
Г-жа Агата могла не сомневаться в незыблемости раз и навсегда установленного распорядка этой жизни: пока не кончится вечерня, г-жа Плассак не выйдет из церкви, а Жиль не расстанется с Николя. Так что звонить в дверь доктора Салона было еще рано. Г-жа Агата проникла в собор через дверь бокового нефа. И поняла, почему церемония затянулась: протоиерей читал вечернюю молитву перед выставленными для причастия святыми дарами. Едва он закончил, как верующие дружно ответили ему торопливыми, лающими возгласами. Голоса нескольких десятков женщин, усиленные сводами собора, сливались в мощный гул. Г-жа Агата села за одной из колонн, не собираясь ни преклонять колени, ни погружаться в молитву, так как ее все равно не было видно. В доме Дюберне считали, что она осталась верной янсенистской[2] традиции Камбланов и приближается к святым дарам только на Пасху. Впрочем, абсолютной уверенности в том, что Агата на Пасху действительно причащается, ни у кого не было. Она не возражала: эта еретическая репутация ей льстила. Самой же ей казалось, что она утратила веру. Действительно ли это было так? И была ли у нее когда-нибудь вера? Но это уже вопрос скорее метафизический. Во всяком случае, она была в плохих отношениях с богом. Она перестала с ним разговаривать. Она находила, что при раздаче благ отец небесный ее обделил. «Она из упорствующих», — говорил про нее протоиерей, более проницательный, чем г-жа и г-н Дюберне. Зачем молиться? Все молитвы мира не в состоянии улучшить ее внешность и не сделают красивой ее грудь. Как этой мертвой душе поверить в Вечную Любовь при таких жалких исходных данных? Шесть рядов девочек усердно обстреливали алтарь возгласами: «Молитесь за нас». Этой стрельбой руководили две старые монахини — жалкие остатки местного ордена, в который пополнения больше не поступало. Г-жа Агата сидела и ждала, когда собор опустеет, слушая прерывистые звуки задыхающегося большого органа (на его ремонт требовалось сто тысяч франков), который временами начинал рычать, как старый, доведенный до изнеможения лев в чащобе этого каменного леса.