Над разверстыми могилами приоткрывается уголок какой-то тайны, но Маргоула она не ужасала. В небытии ему чудилось что-то ангельское.
К погосту ведет красивая дорога вдоль реки, на берегу стоит трактир. На обратном пути после похорон несколько человек зашли туда, и с ними Ян Маргоул. Оставив мертвых, заговорили о своих делах. Здесь стояла прохлада, и Ян вдыхал ее, как спящий вдыхает ночь. Он устал, и голоса доходили до него как будто издали. Разговор шел о городском имении.
Выносная лошадь, — говорил пенсионер в башмаках с пряжками, какие носят причетники, — выносная-то кашляет с прошлой зимы, советовал я управляющему, пускай прикладывают глину с уксусом, у ней железы под челюстью распухли, вот в чем ее болезнь.
Э-э, — молвил певчий. — Лучше конюшню протопить, да что толку советовать, этот проходимец готов стянуть все, что плохо лежит. Вор он и мерзавец.
Это было сказано об управляющем городским имением Чижеке.
Маргоул исподлобья переводил взгляд с одного на другого, не находя что сказать. Он знал Чижека достаточно хорошо и видел, что эти двое лгут.
Не надо злословить, — нерешительно начал он.
Что-о?! — перебил его человек в башмаках с пряжками. — Я — городской гласный!
Будь здесь управляющий, он бы вам ответил, — сказал Ян, — а я знаю только, что вы ошибаетесь.
В это время к трактиру подкатила легкая бричка.
— А вот и он! — сказал пекарь.
В распивочную вошел управляющий Чижек. Воцарилась тишина, и его приветствие застряло в ней торчком, как кол посреди поля.
Пекарь оробел, но растерянность заставила его заговорить. Он брякнул:
— Гласный и старик Махачек бранят вас. Разве вы воруете?
Управляющий побагровел от гнева, глянул быком на простака. Шагнул к Яну — они стояли теперь лицом к лицу, и только тишина разделяла их.
— Видали? — промолвил Чижек, удовлетворяя смутному чувству собственного достоинства — своему и остальных. — Видали, каков болван, совсем рехнулся, знай глотку дерет, вино хлещет да за глаза людей чернит! Слушай, дурень, дурная голова, остерегись! Продырявилось твое корыто, и лавчонка твоя рухнет на твою же голову, оглянуться не успеешь! Недолго тебе разваливаться в доме, который и не твой совсем, недолго швыряться деньгами, которые ты накануне выпросил под высокий процент!
Маргоул слушал и чувствовал, что голос разъяренного человека отвечает голосам сомнения, звучащим в его собственном мозгу. Неясная цифра гудела где-то в глубине, и сам Маргоул стоял очень низко. Если б управляющий взглянул на этого двадцатидевятилетнего ребенка, который стоял тут и ужасался, и дрожал, он наверняка умолк бы, не сказал ни слова больше. Но волна гнева поднималась все выше и выше с каждым ударом сердца, и Чижек злобно припомнил бедняку ту небольшую сумму, которую когда-то ссудил ему.
— Вот вам мой долг, — промолвил Ян, выворачивая карманы; однако в них нашлось по более двух гульденов.
Тогда он заплатил за пиво и поднялся, стряхнув ошеломление.
— Я ухожу, но вы не бойтесь за свои деньги, я верну их вам сполна.
Голубизна и зной обрушились на него за дверью трактира, и он, устрашенный и притихший, повел домой обоих мальчиков.
Йозефина! — позвал он, поднимаясь на крыльцо. — Сосчитай, пожалуйста, все наши долги, я хочу их уплатить.
Я помню их наизусть, — ответила жена, — я знаю, что нам не хватает тысячи семисот гульденов.
Вот как, — заметил пекарь. — Нам не хватает денег!
Бедность, эта псица с бешеными глазами и шелудивым задом, которая с тех пор гнездилась у их очага, как страх гнездится в мозгу костей, завыла у порога и вошла.
Маргоул повязал фартук и, очинив перо, сел к столу писать.
— Ты не все знаешь, — сказал он жене, поднимая глаза от бумаги. — Я должен еще за твое платье и за зонтик. Раз как-то я выиграл в карты и купил кое-что для Яна Йозефа, а в другой раз проиграл и занял у управляющего Чижека двадцать гульденов.
Пани Маргоулова не удивилась.
— Это все, Ян?
— Нет, — ответил он, — еще несколько геллеров мы должны мельнику да крестьянам за зерно.
Ян Маргоул писал красивым почерком, каким давно уже перестали писать. Он клал строку к строке и цифру к цифре — и под конец его увлекающееся сердце порадовалось тому, что страничка вышла на славу. Тетрадь закрылась, как закрываются ворота тюрьмы за выпущенным на волю узником. Ян встал от своих подсчетов и принялся болтать с ребенком, слушать, как воркует голубь-сизарь.
Ян, — промолвила жена, — я не хочу об этом думать, но если дело кончится плохо, мы куда-нибудь уедем, и ты наймешься на работу.
Наймусь, — согласился он, не сразу сообразив, о чем она, потом добавил: — Я не боюсь, пекарня наша в доброй славе, и хлеб наш — добрый.
«И все же, все же, — думала жена, — он тот, кто есть, — хороший пекарь и умелый работник».
Тень долговых расписок, накрывшая дом, как траурно опущенные крылья, стала рассеиваться — и снова сделалось светло. Ян Йозеф играл на полу перед отцом.
«И не более, не более того!» — повторяла пекарша, глядя на своих мужчин.
Не успеет петух пропеть дважды, как Ян Маргоул забудет обо всем. Сейчас он месит тесто и все пять чувств его трудятся подобно пятирукому божеству. Вот он орудует деревянной лопатой, похожий на гребца в бушующем море. Куда девались денежные заботы — он юн, как все дети, и, как дети, не думает ни о чем, кроме того, что сейчас у него под руками. Сноровка у Маргоула была удивительная, он скорее играл, чем работал; и это тем лучше, что так добывал он хлеб свой насущный.
Нередко в разгар работы Яном овладевала потребность говорить, и он, усевшись на край стола, когда в пекарне становилось тихо, принимался рассказывать:
— Девять лет тому назад, ребята, задумал Рудда жениться; невеста его была как все, но Рудда даром что целый год в женихах ходил: знал он ее очень плохо и иной раз с трудом понимал, чего ей надо, когда она заговорит, бывало, о чем-нибудь мудреном, как это водится у молодых девиц. Его все какая-то тревога грызла, и вот, не зная, как быть, пошел он к ясновидцу. Наш Рудда не больно-то верит всему, но говорит, как увидал ясновидца, так и понял: необыкновенный он человек. Кощей поздоровался с гостем и сразу давай ему голову морочить. Так и сыпал словами, и такого он напустил туману, такой мороки, таких страстей напророчил, что запомни я хоть что-нибудь, так у вас душа бы в пятки ушла. Кончил пророк громы метать и заговорил, что тебе проповедник. А на прощанье сказал Рудде: «Заходите опять, мадам, да воды мне принесите». Выходит, ясновидец догадался, что посетитель содовой водой торгует…
Подмастерья слушали хозяина, не прекращая работы; они участвовали во всех прибылях пекарни. Работали вместе с Яном, болтали с ним, и никто из них ничего не скрывал от остальных. Краснорукий громила с лицом, рассеченным шрамом, как ухмылкой, парень с изображенном кинжала и еще чего-то неясного на левом запястье, все тот же громила, даже в шлепанцах, даже под слоем муки, рассказывал о драках, которых был участником.
В руке же Маргоула кинжал и тот казался бы садовым ножом. И если бы Ян схватил его лицом к лицу со злодеем, который уводил бы у него Йозефину, и тут стальное лезвие блеснуло бы знаменем мира. Ибо душа этого доброго человека простерлась над землей и любым гневом, любой раной ранила сама себя. Ангельская глупость тучей налегла на Яна, и он нес это бремя.
Настал вечер, но пекарь не ложился, слегка захмелев от пива; он стоял у печи, испытывая радость, которая непрерывно рождалась у него в душе. Сегодняшний день и детские годы сливались, образуя какое-то неправдоподобное время, оно шумело и кружилось у него в голове. Приема тени под столом — как волшебный ящик, и оттуда выходят знакомые ему существа: наполовину выдуманные мальчики и старички, похожие на колдунов. На столе стоит кувшин, и выпуклость его брюшка, изгиб ручки так прекрасны! Столешница отделила свет от тени. «Старость и молодость», — шепчет пекарь Ян, и счастливое настроение заставляет его повторять эти два слова до бесконечности. Позже, когда все ожило и засверкало и укороченная тень свернулась у изножья предметов, как в полдень, Маргоул опустил руки на колени и уснул.
Если б была какая-то тайна, Маргоул мог бы схватить ее за хвост, но он уснул, и теперь уж, пока не проснется, будет жить в мире своих бредней, а пробудившись, примется за прежнее. Громоздить дело на дело, пользу и вред, опыт и видимость — вот в чем жизнь нашего пекаря.
Часов в одиннадцать ночи он встанет с места и, не усмотрев ничего странного в том, что какое-то сияние замерцает в темноте, пробормочет вздор. И пойдет улечься возле Йозефины и Яна Йозефа.
Спит Ян на расстоянии руки от них обоих. Ночь, и в саду рокочет соловей. Сеется безмолвие, и сеется мрак — лишь, как родник, бьет соловьиный щекот. О спящий, ведь и радости бывают темны — радости, на произвол которых отдано твое сердце. Йозефина — женщина, а Ян Йозеф — всего лишь ребенок. Ты всматриваешься в сокровенное нутро мира, повторяя свое: «Старость и молодость!» Но все, что длится, — короче секунды, размолотой жерновами бесконечности.