– Да вы все там свихнулись в вашем городе! Тут наверняка ошибка: ведь Гийон-то сам из Эгльпьера. Он даже не из Салена. Так какого же черта ему делать в ваших бараках?
– А ты, – закричал стражник, – не суй нос не в свое дело. Будет ему замена, так что за соль не волнуйся!
Сабо старика застучали наверху, потом по ступенькам лестницы, потом по выложенному плитами полу нижнего этажа. Гийон не обернулся. Пока старик спускался к ним, Матье стоял не шевелясь, точно окаменев под взглядом прозрачных глаз иезуита, который, не отрываясь, смотрел прямо на него. Стук сабо казался удивительно громким в этой тишине, наполненной лишь ветром да глухими ударами, что поднимались из недр.
– Ты-то здесь ни при чем, – сказал старик, подойдя к ним. – И святой отец, конечно, тоже; но хотел бы я знать, как они там кидали жребий и кто из советников при этом был.
Прежде чем ответить, стражник вопросительно посмотрел на иезуита.
– Никто жребия и не кидал; Гийона назначили могильщиком, потому как он пришел в город сразу после смерти жены, а она от чумы умерла.
Гийон шагнул было к пришедшим, но стражник жестом остановил его.
– Не подходи близко, ты наверняка заразный.
– Я!.. Да моя жена умерла от грудной болезни, а вовсе не от чумы! Она уже два года харкала кровью. Можешь спросить у цирюльника, который ее лечил. Когда жена умерла, в Эгльпьере еще и чумы-то не было.
– Если б парень был заразный, – проговорил старик солевар, сжав голую руку Матье, – я бы сам подхватил болезнь. Да и он не мог бы работать.
– Не дотрагивайся до него, – закричал стражник. – А не то отправишься в бараки вместе с ним.
Старик неприятно, скрипуче рассмеялся. По его изможденному, бледному лицу пробежала зыбь мелких морщинок, высохшее, сгорбленное тело затряслось под коричневой рубашкой, которая болталась на нем, как балахон.
– Да мы уж больше месяца работаем вместе, – произнес он. – И сколько раз я до него дотрагивался! Мы и хлеб делили, и все. И пили из одной фляги. Прямо смешно тебя слушать. Попотей тут с мое и смерти не побоишься.
Он смачно сплюнул в сторону стражника и, словно разделавшись со своим гневом, повернулся к Матье, взял его за плечи и расцеловал.
– Ничем я не могу тебе помочь, бедный мой мальчик. – Голос старика звучал теперь мягче и слегка дрожал. – Частенько я бранил тебя, но ты же знаешь, это я так, не со зла. У нас, солеваров, в привычку вошло бранить тех, кто у топки. Чтоб не так тоскливо было, понимаешь… Ты еще вернешься… Точно знаю: вернешься, ты – парень крепкий… Уж поверь мне, вернешься…
Голос старика прервался. Он хлопнул Матье по голой спине и исчез в нижнем помещении. Сабо отстучали три или четыре перекладины лестницы, когда вновь, уже тверже, зазвучал его голос:
– Ты славный малый. Да… Славный малый – и сын у меня был такой же… И его я тоже бранил… И хотел бы еще побранить… Так бы хотел, о господи…
Матье, который всегда считал, что солевар его ненавидит, не в силах был что-либо сказать. Какой-то комок стоял у него в горле и не давал вымолвить ни слова. Он повернулся, направился к дому и вошел туда как раз тогда, когда мокрые сабо старика исчезли, мелькнув последний раз на верху лестницы.
Яростный жар печи, который он всегда так клял, теперь манил его. Жгучий свет пламени завораживал. Он напряженно прислушивался к скрежету скребка по дну чана и завидовал старику солевару, который сейчас гнул спину над раствором, откуда поднимался солевой пар, разъедающий легкие.
Возможно, Матье и бросился бы к лестнице, но в эту минуту к нему подошел иезуит и молча стал перед ним.
Это был человек почти одного с Матье роста, но уже в плечах; лицо его круглилось под черной шляпой, из-под которой выбивались каштановые жестковатые волосы. Матье отметил белизну рук священника, а когда он поднял глаза, прозрачный взгляд нечеловеческой силы пригвоздил его к месту.
– Я – отец Буасси, – произнес священник голосом твердым и теплым, без малейшей жесткой нотки. – Вы меня, конечно, не знаете, я из Доля. Мы с вами вместе пойдем к больным. Увидите, это не так страшно, как говорят. Когда человек так здоров и силен, как вы, ему все нипочем. Я пережил уже две эпидемии, и пострашнее теперешней. И, как видите, я здесь. Значит, господь бог наш рассудил, что я еще могу принести пользу. И если вы тоже сумеете приносить пользу, если вы сумеете любить тех, кому мы станем оказывать помощь, господь бог сохранит вам жизнь.
Говорил он удивительно просто – точно звал Матье на увеселительную прогулку. Он положил прохладную ладонь на плечо возницы и сказал:
– Оденьтесь, Гийон. Вы вспотели. Вот так и заболевают.
– Но моя жена умерла вовсе не от чумы, а от грудной болезни. Цирюльник, который ее лечил, вам это подтвердит. Она два года харкала кровью.
– Я верю вам, но это ничего не меняет. Мы помолимся за упокой ее души. И бессмысленно пререкаться, – они назначили вас, и вам придется идти… Надевайте же рубашку.
У Матье были наготове слова, которые он мог бы сказать в свою защиту, слова возмущения против столь явной несправедливости. Ведь он не из этого города. И нечего ему делать там, на Белине, где каждый день мрут больные и те, кого посылают за ними ухаживать, кормить их и хоронить. Наброситься бы на стражника, а потом скрыться, не пришлось бы соглашаться с тем, что равносильно смертному приговору. Так-то оно так, – и, однако же, Матье натянул рубашку и набросил на плечи толстую накидку. И если разумные доводы застряли у него в глотке, то вовсе не от того, что сказал иезуит, – нет, Матье околдовал этот прозрачный, дружелюбный и в то же время властный взгляд. Он ничего не понимал. Все в нем клокотало, все возмущалось, и вдруг этот взгляд – он связал Матье по рукам и ногам, подчинил его чужой воле, так что он и думать забыл о побеге. В глазах священника не было и тени жестокости, но столько в них было странной силы, что Матье не мог ей противиться.
Какое-то мгновение они стояли неподвижно, лицом к лицу, скрестив взгляды, и Матье почувствовал, что сила эта сломила его. И уже не существовало ничего вокруг – ни ворчания печи, ни скрежета скребка солевара, ни даже обжигающего пламени.
Священник шагнул к двери, потом, внезапно обернувшись, указал на раскаленную пасть печи, где полуобгорелые поленья корчились в вихре искр.
– Не пытайтесь убеждать меня в том, что вам жаль уходить из этого пекла! Здесь, я думаю, пожарче, чем в аду. Я бы не выдержал и часа. Бросьте, Гийон, ведь топить печь – совсем не ваше дело. Вы привыкли к дорогам, к просторам. Поверьте мне, там, наверху, дышится намного легче, чем в этой дыре, похожей на преддверие царства сатаны.
Один за другим они переступили порог, потом Матье, широко шагнув, поравнялся с иезуитом и спросил:
– Вы пойдете со мной и останетесь в бараках?
– Разумеется. Я иду не только ради удовольствия совершить прогулку в вашем обществе.
– Вы сами из Доля, а они все же вас определили!
– Нет, никто меня не определял, просто все наши братья из Салена умерли. Нельзя же оставлять больных без помощи божьей.
Стражник пропустил их на несколько шагов вперед и пошел следом, сохраняя дистанцию. Отец Буасси обернулся, взглянул на него и, не понижая голоса, сказал:
– Не правда ли, Гийон, забавно видеть, как стражник боится к нам приблизиться? Хорош бы он был, если бы ему пришлось надеть на вас наручники!
Смех отца Буасси, такой же светлый, как взгляд, вызвал ответный смех Матье, который почувствовал, как начали разжиматься тиски, сдавливавшие ему грудь.
Они дошли почти до середины пустыря, заваленного кучами дров, когда из слухового окошка на них обрушился дребезжащий, надтреснутый голос солевара:
– Ежели солеварня станет, Конте, почитай, пропало. Так и передайте и мэру и советникам. Это я вам говорю. А мне шестьдесят три года. Слышите, почитай, пропало! Соль – это вам не пустяки. Им, видать, невдомек, только это не пустяки!
Матье обернулся, но старика видно не было. Голос его угас, словно задушенный вырвавшимся из окошка белым облаком, которое ветер тут же смешал с дымом печи, где догорали последние поленья.
Перед дверью в нижнее помещение, где жил еще яркий красноватый огонь, стояла тележка, похожая на иссохшее, нетвердо держащееся на ногах насекомое.
Иезуит шел быстро, и Матье подумал: «Хорошо шагает человек. Для кюре очень даже хорошо шагает. Видать, не из тех сонных мух, которые всю жизнь знай молитвы бормочут». Он посмотрел на тяжелые, подкованные башмаки священника, и ему захотелось спросить, не пешком ли тот пришел из Доля, но только решился он задать вопрос, как иезуит снова заговорил:
– А знаете, старик солевар прав. Конте без соли – это не Конте. Я бывал в других краях, но такого богатства нигде не видел. Горные леса, камень, мясо, молоко, сыры, мед, уголь, зерно, вино, да еще соль в придачу – это немало! Земля эта может сама себя прокормить. Потому жители Конте и хотят остаться независимыми. Все богатства у них есть. Все, что господь бог сотворил лучшего на земле, он дал этому краю. А вдобавок дал быстрые реки и горные потоки, чтобы все эти богатства не пропадали втуне. И как грустно видеть такой край в нищете, потому что людьми овладело безумие!