На бараки Матье тоже насмотрелся, но издали – их всегда выносили за городские стены. И обходили стороной, ибо каждый знал, как редко оттуда выходят живыми.
Напрасно иезуит твердит, что зима убьет заразу – никто ни в чем не может быть уверен. Правда, человек он ученый. Стоит только послушать его речи – сразу ясно. Может, поэтому у него все так просто и получается. Про чуму никто ничего не знает – ни откуда она берется, ни что она такое есть. Прошлым летом мор начался среди оборванцев – солдат герцога Лотарингского, стоявших под Везулем. С резвостью доброго скакуна добралась она до Безансона, Грея, Доля, Салена и множества других городов.
Нет, больно уж хорошо он зубы заговаривает, этот иезуит. Остерегаться надо его речей, а заодно и взгляда, – так душу тебе и выворачивает.
А история насчет того, что-де здорово взять верх над мэром Салена да над советниками, – все это одни красивые слова. Пусть даже возчик окажется выше советников – какая ему с того радость в могиле? Спору нет, Матье верит в бога, но неужто из-за этого он должен безропотно подыхать? И так кругом всякие напасти – и чума, и голод, и война.
Войну он видел близко, как. и чуму, и тоже в прошлом году. Дело было в Полиньи, в середине июня, когда его заставили везти в Шамоль порох и вино. Хорошо съездили, нечего сказать! Закончилось все тем, что, забившись в угол погреба, заткнув уши руками и дрожа мелкой дрожью, он пролежал на земле целый день и всю ночь, а каменные стены дома над ним беспрестанно сотрясались от пушечных ударов.
Когда же Матье вылез из погреба, он узнал, что в битве погибло более трех тысяч человек, зато бургундцы Карла Лотарингского заставили отступить французскую армию под командованием герцога де Лонгвиля. Гийон выпил вместе со всеми; его хотели было затащить обратно в Полиньи, чтобы как следует отпраздновать победу, к которой вроде бы и он был причастен, раз привез им вспомоществование. Но он, Матье Гийон, он был возчик, и в Эгльпьере его ждала работа.
Вот он и уцелел, потому что был хорошим возчиком. Ведь Лонгвиль-то вернулся и осадил Полиньи. И стал убивать, жечь и грабить. В городе остались тогда лишь обгорелые развалины да смердящие трупы, которые некому было хоронить.
Жена Матье в ту пору уже слегла от грудной болезни; узнав о событиях в Полиньи, она велела ему вознести благодарственную молитву. Он поставил три свечи в церкви Эгльпьера, благодаря господа и пресвятую деву.
Но сейчас, если он согласится идти в бараки, станет ли святой Рох – покровитель чумных – оберегать его?
В конце-то концов монах ведь не говорил ему, что он погубит свою душу, если решит уйти.
Позади него из последних сил тащилась кобыла, теперь Матье приходилось тянуть ее под уздцы всякий раз, как склон становился круче или толстые корни пересекали дорогу. Лошадь тяжело дышала, то и дело спотыкалась, с морды ее хлопьями падала пена.
– Эй, – крикнул Матье. – Надо остановиться. Кобыла должна передохнуть.
Священник вернулся.
– Нам еще далеко? – спросил он.
– Самое малое – еще три раза по столько.
– Значит, до наступления темноты нам не дойти. А у меня на ходу разыгрывается аппетит.
Монах достал из-под парусины сумку, отстегнул блестящую металлическую пряжку, вытащил сверток, завернутый в белую тряпицу, и, положив его на передок, стал закрывать сумку. А Матье распряг кобылу и повел ее на спускавшийся под откос лужок, где трава была еще зеленая.
– Тут в овражке есть вода, – сказал он. – Чистый родник. Она сама его найдет.
Дождь совсем перестал, и северный ветер несся высоко, казалось, под самыми облаками, которые он нещадно терзал, трепал, нанизывал на увенчанные деревьями, а кое-где острыми каменистыми пиками вершины гор. Ливень так размочил землю, что путникам пришлось устроиться на передке повозки. Отец Буасси развернул тряпицу и достал большой кусок черного хлеба и нож с роговой рукоятью. Он отрезал ломоть вознице, другой – себе и аккуратно завернул остаток хлеба и нож. Матье поблагодарил, и они принялись медленно жевать подсохшую мякоть, которая во рту становилась вязкой. Не переставая жевать, возница наблюдал за священником, но тот смотрел то на горы, то на лес, то на кобылу, на дорогу, на свои башмаки, на хлеб. Словом, он смотрел на что угодно – только не на Матье. И ничего не говорил. Не обращал к нему ни слова, ни взгляда. Вознице стало не по себе. Он понимал, что священник надумал, верно, не делать и не говорить ничего, что могло бы повлиять на его решение. Оттого-то молчание, воцарившееся между ними, и было столь тягостно.
Перед глазами Матье стояли бараки Сен-Клода и груды трупов в Шамоле и в Полиньи. А не попадет ли он, спасаясь от чумной заразы, прямиком в пекло войны? Разве французы, а также шведы и немцы, нанятые кардиналом, не зверствуют и поныне?
Сам не зная почему – возможно, потому лишь, что молчание становилось очень уж гнетущим, – Матье спросил:
– Отец мой, а вы слыхали про Лакюзона?
– Разумеется, только глухой мог не слышать о нем.
Снова повисло молчание, и поскольку Матье не проронил больше ни слова, отец Буасси спросил:
– Вы хотите отыскать его? Хотите пойти к нему в «лесные братья»?
– Может, это не меньше пользы принесет, чем закапывать мертвых.
– Закапывая мертвых, часто спасают от болезни живых… Разумеется, если бы вы отправились воевать вместе с Лакюзоном, вы не были бы сегодня здесь. Однако, если вы меня бросите, мне безразлично, сделаете вы это из желания сражаться с французами или для того, чтобы где-нибудь отсидеться. Это меня не касается. Я не единственный, кому по горло надоела эта война, – вот все, что я могу вам сказать. Один из наших братьев рассказывал мне, что творилось в мае, когда войска Ла Мот-Уданкура спалили Монтепиль и Сетмонсель. Якобы сразу после этого капуцины из Сен-Клода попытались через вальдейцев добиться мира любой ценой. И нашлись люди, которые их за это упрекают. Как будто предназначение служителей божиих не в том, чтобы спасать людям жизнь!
Матье ничего такого не слышал, – его куда больше занимала мысль о выборе, который он должен сделать между чумой и войной.
– Ежели пойти к аббатству Сен-Клод, – сказал он, – наверняка встретишь людей, которые скажут, где он.
– Кто – он?
– Лакюзон.
Отец Буасси посмотрел на Матье. Лицо священника смягчилось, на губах появилась улыбка, блеснула в глазах, и наконец он рассмеялся.
– А я-то гадаю, почему вы передо мной так стараетесь, – сказал он. – Я ведь все сделал, чтобы вы не стеснялись меня. Я ничего не хочу знать. Поймите меня правильно: важно не то, что я буду думать о вас, а то, что подумаете о себе вы сами.
Возница смешался. Он поглядел туда, где в низине, на лужке, среди высокого тростника, паслась кобыла.
– Так я и знал, что она найдет воду.
– Мне тоже хочется пить, – отозвался священник.
Они встали и медленно спустились к тому месту, где из леса вытекал родник. Там из земли торчал камень чуть выше человеческого роста, на котором лежал желоб из елового дерева. Оттуда вытекала тугая струя прозрачной воды, и они могли поочередно напиться. С мокрым еще подбородком, улыбаясь, священник сказал:
– Вот видите, как небо хорошо все устраивает: у меня есть хлеб, а вы знаете, где найти воду; все говорит за то, что мы должны путешествовать вместе.
Матье подошел к лошади, взял ее под уздцы, и они медленно вышли на дорогу. Начав было запрягать, возница вдруг остановился, выпрямился и встретился глазами со священником, который за ним наблюдал. Матье затылком почувствовал этот взгляд еще тогда, когда, нагнувшись, прилаживал подпругу.
Прошло мгновение, показавшееся вознице мучительно долгим, и когда наконец отец Буасси поинтересовался, чего же он ждет, Матье смущенно спросил:
– А там, в бараках, вы что будете делать?
– Я уже говорил вам: это дело для меня не ново. Мой долг – облегчать людям кончину, соборовать их. Стараться, чтобы у них не возникало чувства, будто они уходят в неведомое. Ну и поскольку всегда недостает народу ухаживать за больными, я, естественно, буду делать все, что придется.
Священник повернулся к лесу, точно намеревался туда отправиться, но так и остался стоять, всматриваясь сквозь стволы в даль. Как только Матье кончил запрягать, отец Буасси обернулся и мягко добавил:
– Облегчать больным смерть – вот наша задача. Но я куда больше радуюсь, если могу хоть кому-нибудь облегчить жизнь!
Он взял свою ореховую палку, воткнутую в рыхлый бугорок, и, как и утром, двинулся вперед шагом, за которым кобыла не могла поспеть.
Матье, держа в руках поводья, шагал следом, не спуская глаз с черной фигуры, уходившей все дальше и дальше. Священник шел легким пляшущим шагом, точно радовался прогулке. И вид его плаща на фоне серого, терзаемого ветром неба скрашивал для Матье унылый пейзаж – будто теплый луч света пробился там, возле горных вершин, где все еще кипело противоборство туч.