держать на руках маленького ребеночка, живой портрет любимого и уважаемого мужа. Я не предавалась праздному удовольствию создавать в воображении образ этого мужа; мне не грезились черты его лица, не мерещился звук его голоса, но я носила его в душе своей, как святую истину. Я вспоминала любовь нашего отца к бедной нашей матери, и не имела другого идеала, кроме того сильного, кроткого и умного человека, каким отец мой являлся во всех воспоминаниях моего девичества и молодости. Я молила у Бога встретить такого же мужа для себя, какого Он дал моей матери.
Итак, когда моя молоденькая сестренка пристала ко мне, чтобы я сказала ей, думаю ли я выйти замуж или нет, я не колеблясь отвечала ей, что не раз серьезно задумывалась о браке. Но к этому я с полной искренностью могла добавить, что ни разу еще не встречала человека, который внушил бы мне достаточно доверия, и что я не горела особенно сильным желанием его встретить, так как настоящая жизнь моя, спокойная и счастливая, вполне удовлетворяла меня.
Чтобы утешить ее, я должна была обещать ей вещь довольно смешную, а именно: что не полюблю никого без ее согласия, — и чтобы не нарушить клятвы, я дала себе слово, что буду сопротивляться всякому зарождающемуся чувству, пока мое взбалмошное дитятко не образумится или сама в кого-нибудь не влюбится.
Увы, я и не подозревала, что зло, — потому что это действительно было зло — уже сделано. Она любила, сама того не подозревая, господина де Ремонвиля. Он был недурен собой, одевался по последней моде и обладал тем особым умом, который так ценят в свете, — то есть, был резок, парадоксален, никогда не лез за ответом в карман. В спорах он больше брал насмешкой, и выказывал какую-то смесь высокомерия и приторности в том, что он считал торжеством своих идей. Прошло несколько недель, прежде чем я заметила любовь к нему сестры. Мы принимали по четвергам, и господин де Ремонвиль продолжал предлагать нам свое сердце. Я говорю нам, потому что трудно было решить, к которой из двух сестер он обращается со своим ухаживанием. Мне сдается, что ухаживание это всего более относилось к приданому. Он, по-видимому, не замечал ни моей антипатии, ни симпатии Ады. Он ждал, чтобы которая-нибудь из нас попалась в западню, которую он пытался расставить обеим.
Отец мой, который судил о нем снисходительнее, чем я, не стал, однако, меня порицать, когда я в присутствии сестры объявила, что имею о нем не особенно хорошее мнение.
— Быть может, ты и ошибаешься, — заметил он мне. — Ну, да все равно. Я не имею ни малейшего намерения посягать на твою умственную самостоятельность, и больше ты об этот молодом человеке от меня не услышишь. Завтра же я ему дам понять, что он должен отказаться от всяких видов на тебя.
— Но неужели же из-за этого мы должны перестать видеться с ним? — воскликнула моя сестра.
— Я полагаю, — отвечал мой отец, — что, узнав свою участь, он сам удалится.
— А я, так напротив, — воскликнула Ада, и глаза ее загорелись, — полагаю, что этого не будет.
Я вообразила, что она считает его страстно влюбленным в меня и старалась ее разуверить в этом. Но, к великому моему изумлению, она принялась хохотать и уверять, что я напрасно думаю, будто страсть, внушенная мною господину де Ремонвилю, так сильна, — что он от нее, наверное, не умрет. На другой день он явился более блестящий, чем когда-либо и, по-видимому, домогался успеха еще с большим ожесточением, чем прежде.
Говорят, что голос у меня приятный, и что я пою верно. Меня попросили что-нибудь спеть, и я, по обыкновению, не заставляя себя долго упрашивать, села за фортепиано.
Вдруг Ада наклонилась ко мне и, схватив меня обеими руками за плечи, прошептала мне на ухо:
— Не пой! Я тебе запрещаю.
Тут я все поняла и, сделав вид, что никак не могу найти между нотами ту пьесу, которая мне нужна, отправилась, как бы за ней, в свою комнату. Ада тотчас же последовала туда за мной. Она была в очень возбужденном состоянии.
— Ты не будешь петь, — проговорила она. — Поклянись мне, что не будешь петь! Я пойду сказать, что ты чувствуешь себя не совсем хорошо.
— Пусть будет по-твоему, — отвечала я. — Но дай же мне сказать тебе…
— Что-нибудь дурное про него? — перебила она меня, заливаясь слезами. — Нет, я этого не хочу. Я знаю, что ты его ненавидишь, в особенности теперь, когда он, отказываясь от тебя, не рвет на себе с отчаяния волосы. Ты будешь заверять меня, что у него нет ни сердца, ни совести. Но я тебя не стану слушать, лучше ты мне и не говори. Это ужасно — соперничество с родной сестрой!
Напрасно пыталась я образумить ее. Она зажала мне рот, сказав мне, что я не имею права судить господина де Ремонвиля, и что я не могу быть беспристрастна к нему.
Эта роковая страсть в ней быстро росла, и хотя отец мой и не питал безусловного доверия к де Ремонвилю, однако, он был вынужден уступить. Господин де Ремонвиль сделал предложение и был принят. Сделавшись женихом, он держал себя очень нежно с ней, очень почтительно с моим отцом и очень прилично со мной.
У меня произошло с ним объяснение, в котором я убеждала его быть добрым мужем и оставить свои интриги на стороне. Ремонвиль, по-видимому, слегка смутился от этих слов и спросил меня, на каком основании я в нем сомневаюсь.
— Я не потаю от вас, — отвечала я, — мне передавали за верное, что у вас есть старинная связь, которую вам трудно будет порвать.
— Она уже порвана, — воскликнул он, — даю вам честное слово. Или мисс Сара Оуэн сомневается в моей чести и в моем слове?
— Нет, — отвечала я, — я не имею на это никакого права. Но, признавая искренность вашего решения, я имею основание опасаться, что вам трудно будет остаться ему верным. Ведь у вас, кажется, есть дети от этого морганатического брака?
Этот допрос стоил мне больших усилий. Строгость моего воспитания представляла мне в необычайных размерах смелость, с которой я, молодая девушка, решалась выпытывать у мужчины тайны его холостой жизни. Он заметил, что мне нелегко было исполнять этот долг, и румянец, покрывавший мое лицо, заставил простить мне отважность моих вопросов. Он взял меня за руку и сказал:
— Я мог бы солгать