– Да кто же это вам сказал?
– Сама Зайченкова и сказала.
Кузьма Гаврилович заморгал часто и в восторге раскрыл сморщенный, щербатый рот.
– Эва! Да какая же баба вам в том признается! Нашли у кого спрашивать! Она ж сучка известная!.. И весь род у нее такой, продажный! Куркули вечные!
– Это кто же?
– А отец у нее был, Прошка Ермаков! Ермаковы у нас первые богачи были, и кабы не благодетели некоторые, так их бы первыми по шапке отсюда погнали!
– Разве? Я об этом ничего не знаю, – насторожился Голубев и весь подался к хозяину.
– Вот то-то и оно! В корень смотреть надо, молодой человек. Эта семейка известная. Две пары быков, таких, что рога не достанешь, да лошадь, да две коровы у них было, точно помню. А уцелели, сволочи! Обошло их…
– Как же так? Хозяйство – явно кулацкое, – кивнул Голубев.
– Вот то-то и оно! А защитник у них нашелся из ваших, из приезжих! Присланный, можно сказать, с верхов. Токо он ни черта не смыслил, гнилым оказался, с подкладкой!
– Это кто же такой?
– Степка Забродин был такой! Двадцатипятитысячник!
– Но ему же памятник здесь поставлен, как же вы так о нем? – не сдержался Голубев. В груди у него что-то налилось горькой обидой за всех «приезжих». – Как же вы так?
– Памятник – это другое дело. Это потому что – помер! А был бы жив, так, может, другой с ним был разговор! Голова у него была не с того конца застругана!
У Кузьмы Гавриловича голова была идеально круглая, не к чему придраться. Голубев оценил это и спросил с интересом:
– Ну, и как же все-таки ему удавалось их защищать?
– Как? А привез с собой эту статью в газете. Головокружением называлась. И начал чего не следовает подсчитывать. У кого сколько душ в семье. А у этих Ермаковых, не считая Проньки, было еще три сына женатых.
Ну, Забродин-то и поставил перед ними вопрос: вступаете или нет? У вас, мол, в доме целая бригада! А они, всей оравой: всту-па-а-аем! А он и рад, зар-разу такую – в колхоз!
Голубев что-то наконец понял.
– Значит, у них в доме-то фактически четыре семьи было? – спросил он.
– Если деда с бабкой считать, то оно конечно. Токо это к делу не относится.
– А чего же они не поделились перед коллективизацией? Тогда многие богатеи так делали.
– Да делить-то, оно у них не получалось. Даже по паре быков не выходило на семью, а без быков пахать нельзя у нас, земля чижолая. Они и не разошлись поэтому.
– Значит, семья-то маломощной была, выходит?
Прав был Забродин?
– Ну! Какая же это маломощная, когда… Две пары быков, да лошадь, да коровы! Куда уж богаче-то! – стоял на своем Кузьма Гаврилович. О своем соперничестве с Прокофием из-за Грушкиной матери распространяться он, по-видимому, считал излишним.
Голубев успокоенно отодвинул от себя блокнот, вздохнул с облегчением. И даже усмехнулся чему-то, обрадовался, что памятник первому председателю колхоза хуторяне заново восстановили и что венки в прощеный день приносят. Сказал тихо, задумчиво:
– По-моему, он правильно рассудил. Толковый был двадцатипятитысячник он, Кузьма Гаврилович. Вы сами-то подумайте! Ведь он с мироедами приехал бороться, а не с рядовыми крестьянами. Это и есть настоящая линия, если ее правильно понимать.
Кузьма Гаврилович с сомнением покачал головой:
– Эт как сказать! С какой стороны глянуть… Спор этот у нас ничем, можно сказать, не кончился, лишь потому, что стал он чего-то хворать от нашего климата, все по больницам валялся. Климат у нас тут для непривычных очень даже чижолый…
– А потом?
– Потом-то он догадался, помер.
– Я – про Ермаковых. С Ермаковыми-то как дело кончилось? – спросил Голубев с твердостью в голосе.
– Братья-то потом на шахты поразъехались, а один – в Хадыжи, на промысла устроился, – скороговоркой объяснил хозяин. – И правильно сделали! Я бы им тут один хрен жизни не дал, куркулям! Я на эти штуки строго гляжу! – Надеин глянул в пустой, полутемный угол и погрозил пальцем. – Ну, какие под землю залезли, те, конешно, пускай… Матюха, к примеру, врубмашинистом на шахтах, дочку в лесоводы выучил, Любку-то! В хутор опять заявилась, стерва!..
Голубева передернуло. Кузьма Гаврилович умело обходил прошлое и самую суть голубевских вопросов. Но что-то с ним уже происходило, что-то беспокоило. Он дважды вставал, выглядывал в окно и задергивал шторку. В рассеянности постукивал пальцами по столу.
– Хорошо, – сказал Голубев. – К этой теме мы, по-видимому, еще вернемся, но при чем же здесь Грушка-то? Агриппина Зайченкова? Даже не вдаваясь во всю эту запутанную родословную… С самой войны в звене женщина работала. Говорят, медали у нее за работу?
Голубев спросил об Агриппине и только сейчас понял наконец, что не зря заехал в этот глухой, отдаленный хуторок, не напрасно узнал здешних людей. Вот только сейчас ясно стало, что попался ему – причем совершенно случайно – ценный материал. Надо хорошенько осмыслить все подробности, организовать их сюжетно в единый узел, вокруг памятника, что стоит у клуба.
– При чем же здесь Грушка? – повторил он рассеянно.
– А при том, что – распутство! Моральное разложение! – выдохнул с гневом Кузьма Гаврилович. – Надо с ним бороться-то или нет, по-вашему? И Белоконь этот тоже… можно сказать, человек неизвестных кровей!
– Он же – член партии! Не понимаю я вас, откровенно говоря…
– А за партийный билет прятаться нечего! – сурово предупредил Надеин, и Голубев сразу потерял охоту с ним разговаривать. Он еще ни разу не встречал подобной оголтелости в суждениях, столь полуночной путаницы в мыслях.
– Ну, хорошо… – сказал он, принимаясь за письмо, хотя ничего хорошего впереди пока не просматривалось. – Давайте ближе к делу.
– Можно и – к делу, – хмуро кивнул Надеин.
– Так вот, вы здесь пишете, что Белоконь нарушает севообороты, уделяет излишнее внимание кукурузе, хотя она теперь, по вашим же словам, не главная культура…
– И правильно!
– Я расследовал это, но сейчас меня интересует другое… – Голубев внимательно посмотрел на Кузьму Гавриловича. – Вот вы беретесь судить о севооборотах. А вы разве полевод или – агроном?
Кузьма Гаврилович даже оторопел от такого, вполне мирного и логичного вопроса.
– Это… что же получается у вас? – задохнулся он. – Значит, нам, рядовым активистам, уже и судить ни о чем нельзя? Так, что ли?
В глазах Кузьмы Гавриловича промелькнуло что-то хищное и недоброе, какой-то подозрительный огонек:
– Нам теперь, значит, от ворот поворот?!
– Почему же, – с профессиональным спокойствием сказал Голубев. – Судить, конечно, никто не запрещает. Судите на здоровье. Но вмешиваться, категорически указывать и предписывать – это уж другое дело. Тут, извините, действовать ныне рекомендуют по компетенции, в согласии со знаниями и опытом. И даже – с уровнем образования. В цене нынче знания, научный подход.
– Во-он как вы теперь за-пе-ли! – совсем уже позабыв о правилах гостеприимства, перешел в наступление Надеин. – Вон как, значит! Это с каких же пор вы начали так рассуждать? А раньше-то как говорили нам? Раньше по-другому ставили вопрос, уважаемый товарищ из газеты! – Кузьма Гаврилович высоко поднял палец и произнес с глубоким чувством и почти молитвенным придыханием: – Каж-дая кухарка у нас должна… управлять го-су-дарством! Вот как! А вы что же это удумали?
Тут уж Голубев не мог усидеть, вскочил.
– Извините, Кузьма Гаврилович, но этого никто и никогда не говорил. Сами вы это… себе в утеху… Переврали известные слова. Там было сказано: каждая кухарка должна уметь управлять государством. Понимаете? Задача такая ставилась: научиться управлять жизнью! А вы словечко-то выпустили из виду, а с ним и задачу утеряли. А сейчас еще и меня хотите сбить с толку. Нехорошо, Кузьма Гаврилович. Грустно получается у вас…
Голубев смотрел на его череп, круглый и костяной, как бильярдный шар, и чувствовал, что такой шар в иных условиях легко гнать по зеленому полю не только влево или вправо, но даже и от двух бортов в угол. Но это лишь до той поры, пока шар не утеряет своей личной выгоды от этого беспечного раскатывания. А утерял, и – шабаш. Тогда именно и выяснится, что он не такой уж покладистый и не такой круглый.
«А на кой черт, собственно, я его взялся вразумлять? – подумал Голубев. – Ничего такого, что шло бы вразрез с его личным интересом, ему не втолкуешь».
Он засмеялся какому-то своему неясному ощущению, сказал примирительно:
– Очень уж вы, Кузьма, Гаврилович, неуживчивый человек, правду вам сказать! Другие-то в ваши годы все больше о себе, о прожитом думают, стараются всю свою жизнь как бы со стороны оценить. А вы какой-то особенный…
Надеин воспринял его слова, видимо, как похвалу, заметно успокоился. Вздохнул только, жалуясь на тяжелую эту обязанность – следить за порядком на белом свете:
– Может, оно и так… Может, я и сам знаю, что неуживчивый, но – ежели этого время требует?