меня контролируют.
— Никто тебя не контролирует. Просто я забочусь о тебе.
— Пожалуйста, не заботься. Мне ничего не надо.
— Ты всегда так говоришь. Тогда…
— Не будем говорить об этом, — быстро оборвала его Елена.
— Да, да, конечно. Я во всяком случае не собираюсь. Ты была у врача?
— Да, — ответила Елена, помолчав.
— Что он говорит?
— Ничего.
— Сказал же он что-нибудь?
— Сказал, что мне нужен покой, — сердито бросила Елена, — что если я устану и у меня будет болеть голова, то мне нужно лечь и заснуть, не вступая в спор и не выясняя предварительно, согласуется ли это с моим долгом гражданки великого и славного тысячелетнего рейха.
— Он это сказал?
— Нет, это сказал не он, — поспешно ответила она, повышая голос, — это добавила я сама. А он лишь посоветовал мне не волноваться зря! Таким образом, он не совершил никакого преступления, и его не нужно сажать в концентрационный лагерь. Он искренний приверженец правительства. Достаточно этого?
Георг пробормотал что-то, видимо, собираясь уйти. Но я по опыту знал, что как раз тут наступит очень опасный момент, именно сейчас может произойти что-нибудь непредвиденное. Я почти наглухо закрыл дверцу шкафа, оставив лишь узкую щель. В то же мгновение я услышал, что он направляется в спальню. Я увидел, как мелькнула его тень, — он прошел в ванную. Мне показалось, что Елена следом за ним вошла в комнату, но я не заметил ее. Я до отказа притянул дверцу и очутился в полной темноте, между платьями Елены, сжимая в руке нож для бумаги.
Я знал, что Георг не заметил меня, что, выйдя из ванной, он попрощается и уйдет. И все-таки что-то сжимало мне горло. Пот струился по телу. Страх перед неизвестным — это одно; совсем другое, когда он принимает осязаемую форму. Ощущение страха вообще можно победить выдержкой или какой-нибудь уловкой. Но если видишь то, что тебе грозит, тут плохо помогают и навыки, и психологические ухищрения.
Странно, с тех пор, как я перешел границу, я ни разу не задумывался о страхе и не хотел задумываться. Это образумило бы меня и заставило бы остаться за границей, но что-то во мне восставало против благоразумия. А память наша вообще лжет, давая возможность выжить, — старается смягчить невыносимое, покрывая его налетом забвения. Вы это испытали?
— Да, я знаю это, — сказал я. — Но это не забвение. Эго полусон. Один только толчок — и все мгновенно оживет.
Шварц кивнул.
— Я стоял без движения в темном, замкнутом пространстве, насыщенном запахом духов и пудры, среди платьев, окруженный ими, словно мягкими крыльями громадных летучих мышей. Я дышал мелко и часто, стараясь не шелестеть шелком. Я боялся, что начну вдруг чихать или кашлять. Страх подымался с пола и окутывал меня черным облаком. Мне казалось, я задыхаюсь.
Когда я был в концлагере, я не испытал там самого худшего. Со мной обращались плохо — и только. Это было обычно. Кроме того, меня потом выпустили. Поэтому воспоминания мои потускнели, потеряли остроту. Теперь же опять все встало передо мной: все, что я видел, что пришлось испытать другим, о чем слышал, в чем имел возможность убедиться. Я не мог понять, какое безумие, какое помрачение заставило меня покинуть страны, где мне в худшем случае могла грозить высылка или тюрьма. Теперь они казались недоступной гаванью человечности.
Между тем Георг некоторое время оставался в ванной, Стена была тонкая, а Георг, как истинный представитель расы господ, отнюдь не старался вести себя тихо. Он со стуком отбросил крышку унитаза и занялся отправлением естественных надобностей. Я все слышал, и позже эти мгновения показались мне верхом унижения, но тогда это свидетельствовало лишь о том, что он совершенно беззаботен и ни о чем не подозревает. Мне припомнились случаи из уголовной хроники, когда преступники, ограбив квартиру, перед тем как скрыться, гадят в комнатах. Они делают это и в насмешку, и чтобы заглушить страх, потому что позыв к таким действиям говорит прежде всего о страхе.
Георг спустил воду и, громко стуча каблуками, вышел из ванной. Он миновал спальню, стукнула входная дверь.
Дверца шкафа распахнулась. Передо мной возник темный силуэт Елены.
— Он ушел, — прошептала она.
Я вышел из шкафа. На кого я был похож? На Ахиллеса, захваченного в женском наряде? Не знаю. Переход от страха к смущению и стыду был почти мгновенным. И хотя я привык к тому, что страх уходит так же быстро, как обрушивается на человека, я не мог сразу прийти в себя. Я еще чувствовал чьи-то пальцы на своем горле — и не знал, что меня ждет: высылка или смерть.
— Ты должен немедленно уехать, — прошептала Елена.
Я взглянул на нее. Почему-то мне показалось, что в глазах у нее я должен прочесть презрение. Может быть, потому, что сразу, как только миновала опасность, я почувствовал себя униженным в своей мужской гордости, хотя ни перед кем, кроме Елены, я такого чувства не испытывал.
Но на лице у нее был один только страх.
— Ты должен уехать, — повторила она. — Это — безумие — приехать сюда.
Хотя секунду назад я сам думал об этом, но сейчас отрицательно покачал головой.
— Надо подождать, — сказал я. — Может быть, он прохаживается возле дома. А вдруг он вернется?
— Не думаю. Он ничего не подозревает.
Елена вышла в гостиную, включила свет, раздвинула занавески и выглянула украдкой в окно.
Свет из спальни падал в открытую дверь на пол, как золотой ромб. Она стояла у окна, напряженно согнувшись, будто высматривала дичь.
— На вокзал идти нельзя, — прошептала она. — Тебя там могут узнать. Но ты должен уехать! Я попрошу у Эллы автомобиль и отвезу тебя в Мюнстер. Что мы за идиоты! Тебе невозможно здесь оставаться.
Она стояла у окна близко, но я знал, что она уже далека от меня. Все предосторожности, которыми мы спасались в течение дня, вдруг рухнули. Перед ней сразу выросла грозящая опасность, она увидела ее собственными глазами.
Все предстало вдруг резко и обнаженно, без прикрас, и это ранящее сознание тут же, мгновенно превратилось в жгучее желание. Я хотел, я должен был сжать ее в объятиях, она нужна была мне вся, без остатка. Хотя бы еще один, последний раз. Ошеломленная Елена отвела мои руки и прошептала.
— Нет, нет, не сейчас! Мне нужно позвонить Элле! Подожди, не теперь! Мы должны…
«Мы больше ничего не должны», — подумал я. У меня остается один только час — а потом пусть рушится хоть весь мир. Почему я раньше не почувствовал