Трнар внезапно умолк и тут же заговорил снова, ожившим голосом:
— Принесла?
— Принесла, — зазвенел Кадеткин голосок.
— Ну, так дай ему!
Дверь со двора приоткрылась ровно настолько, чтобы Кадетка могла протиснуться в сени.
— Ой, как темно, — воскликнула она. — Я тебя совсем не вижу. Где ты?
— Тут, — отозвался я.
— Погоди, пусть у меня глаза привыкнут… Знаешь, я тебе черешен принесла. Сама набрала. В Трнаровом саду. Они еще не совсем зрелые, а уже вкусные. — Подойдя ко мне, она пыталась всунуть мне в руки лукошко.
— М-хм… — промычал я, но к черешням не притронулся.
— Ты не будешь их есть? — разочарованно протянула она.
— Потом…
— Ну, когда хочешь, только ешь, — удовлетворенно сказала она и опустила лукошко на пол. Постояла еще мгновение, перебросила русые косы на грудь и стала нерешительно водить босой ногой по полу. Видимо, она колебалась — то ли вернуться к Трнару, то ли остаться со мной. Потом решилась, медленно уселась на ступеньку и уперлась локтями в колени.
Мы молчали. Трнар за дверью продолжал размышлять:
— Красивая она была, что верно, то верно. Такая полная, что все на ней так и колыхалось. Прямо приросла к моему сердцу. Да только пустая. Все нет и нет…
— О ком это он говорит? — спросила Кадетка.
— О Тилчке, своей первой жене.
— А! — кивнула головой Кадетка и прислушалась.
— Ласковая, а серьезности никакой, — продолжал Трнар. — Точь-в-точь как ты, Лыска.
— Это он не о Тилчке, — догадалась Кадетка. — Это он с Такой-Сякой разговаривает о какой-то корове, которая была на нее похожа.
Я вслушался. Трнар теперь мысленно говорил со своей любимой коровой Лыской, которую все мы звали Такой-Сякой, потому что сосед ругал ее всегда словами: такая ты, сякая!
— Такая ты, сякая, Лыска моя! — укоряюще звучал голос Трнара. — Ласковая. Красивая. А молоко не даешь. И теленочка тоже… Вот смотри ужо! К мяснику пойдешь… Ну, ну, чего вытаращилась? Такая ты, сякая!.. Я-то уж тебя не продам. А коли помру, тебя сразу к мяснику сведут. Моя старуха не потерпит, чтобы ты жирела да хвостом махала. Вот увидишь. Продаст тебя, чтобы за мои похороны заплатить… М-хм… Та, что я купил в ту весну, отправилась к мяснику уже осенью. На похороны деньги понадобились: Тилчка померла… М-хм… померла… Ох, как тяжело было! И как она тяжело умирала… М-хм… Похоронил я ее… Когда стоял у могилы, думал, что и мне конец… А еще хуже стало, когда вернулся домой и увидел пустой смертный одр. Вот когда горе-то навалилось!.. М-хм… И правда!.. Сделаем! Прямо сейчас!
Последние слова были произнесены необычайно громко и твердо. Я слышал, как он поднялся на ноги… Потом входная дверь распахнулась так широко, что дневной свет залил все углы.
— Что такое? — испугался я и подскочил на сундуке. Сердце бешено колотилось. Меня снова охватила та непонятная тревога.
— Ничего, — сказал Трнар. — Просто я подумал, что мы уже достаточно насиделись. Сейчас возьмемся за дело. Уберем все из горницы. Когда они вернутся домой, мы уже белить стены будем.
Я перевел дух и встал. Сначала мы разобрали смертный одр. Вдвоем с Трнаром отнесли тюфяк к реке и положили его на берегу, чтобы он прожарился на белых, накаленных солнцем камнях. Длинный солдатский стол мы окатили водой; когда он подсох, мы убрали его в сарай. Потом мы разобрали мамину постель и тоже отнесли ее на берег. Кадетка замочила в ушате простыни. Когда мы вынесли мебель из горницы и спальни, сняли часы, картинки и фотографии со стен, а в довершение всего еще окна и двери, Трнар стал посреди пустой горницы и почесал в своей седой гриве.
— Так! — довольно сказал он. — Я сейчас схожу за известью для побелки, а ты с Кадеткой иди за песком. Сделаем малость жидкой штукатурки, если понадобится где-нибудь подшпаклевать.
Я вытянул из-под навеса железную тачку и покатил ее по проселку. Кадетка сбегала в сарай за лопатой и догнала меня. Мы шли молча. Утро было очень светлое и тихое, лишь колесо тачки пронзительно повизгивало. Я смотрел вокруг. Все оставалось таким, как прежде, только выглядело как-то мертво и скучно. Недоставало того, что придавало бы всему живому смысл, тепло и полноту. Мертвее всего казались наши поля. Устало поникли зеленые колосья. Молодая кукуруза, росшая длинными ровными рядами, стояла прямо и неподвижно; время от времени какой-нибудь стебель шевелил изогнутым саблевидным листом и, не найдя ответа у соседа, снова замирал. Цветущие кусты картофеля подвядали. Все оттенки зеленого потемнели. Птиц уже не было ни слышно, ни видно. Даже жуки куда-то попрятались. Две необычно крупные, прозрачные стрекозы лениво порхали над гладью реки. Идрийца текла тихо, как масло. По ту сторону реки устало лежал выкошенный Модриянов луг. Молодые яблони дремали, хмуро высились тополя; они доставали до неба и были почти черные. Небо очень синее и без единого облака. Старый широкоплечий Крн, который за долгие тысячелетия все видел и все пережил, мирно «курил свою трубку». Так говорят у нас, когда над ним, как это часто бывает летом, висит длинное синеватое облачко.
Мы с Кадеткой дошли до луга и повернули к реке. Когда проходили мимо кизилового куста, я вспомнил, как весело переговаривались тут молодая Брика, плотник Подземлич и дядя Томаж. Неужели правда, что всего две недели прошло с тех пор, как я косил здесь траву и зубрил, готовясь к экзаменам, а мама была еще жива?
— Нет! Где уже те времена! — вырвалось у меня.
— Что ты сказал? — встрепенулась Кадетка.
— Ничего, ничего… — тряхнул я головой и налег на тачку.
Полуденную тишину прорезал зловещий крик ястреба. Мы с Кадеткой остановились и стали смотреть в направлении скалистого Вранека. Приложив руку козырьком ко лбу, мы следили взглядом за большим ястребом, который парил в синем небе, описывая концентрические круги.
— Знаешь, я никогда не была на Вранеке, — сказала Кадетка. — А мне бы так хотелось.
— Так иди! — пожал я плечами.
— Одна? — обиженно и удивленно протянула она. — А нельзя мне с тобой пойти за ландышами?
— Так их же сейчас нет. В этом году мы уже опоздали.
— Ну, тогда просто пошли бы, — сказала она и поглядела на меня большими синими глазами.
— Хорошо. Завтра пойдем, — согласился я, потому что мне подумалось: я бы, наверно, избавился от своего внутреннего беспокойства, если бы ходил, ходил, ходил.
Мы подошли к берегу и остановились у старой ветлы. Я взял лопату и начал провеивать песок. Кадетке я велел сорвать у воды несколько листов черного лопуха, чтобы покрыть ими тачку. Она, подпрыгивая, убежала, но тотчас вернулась — без лопухов.
— Карабинеры! — выдохнула она. — Сюда идут!..
Я оглянулся. Три черные фигуры направлялись по луговине к берегу. Карабинеры уже наведывались ко мне, как наведывались ко всем гимназистам-словенцам, только сейчас я почувствовал, что это не обычный визит. Их было трое, и среди них я увидел бригадира. Бригадир был, в общем, довольно добрый и умный человек, мы иногда с ним вполне дружелюбно разговаривали — но служба есть служба.
— Добрый день, юноша! — сказал он, подойдя ко мне. И не улыбнулся. Он был очень серьезен, почти мрачен.
— Добрый день, — пробормотал я.
— Мы не нашли вас дома и дали себе труд дойти сюда.
— Я пришел сюда за песком, — сказал я. — Мы будем белить стены. Моя мама умерла.
— Знаю, — кивнул бригадир. Он снял с головы берет, вытер потный лоб, надел берет снова и сказал почти официальным голосом: — Итак, дорогой юноша, вам придется отложить лопату и отправиться с нами.
— Зачем? — едва выдавил я из пересохшего горла.
— Это вы уже сами хорошо знаете… А если не знаете, вам скажут! — громко произнес бригадир. — Спросите свою совесть, хоть вы и не были на Баньской поляне! — добавил он, понизив голос и метнув в меня взгляд, значения которого я не понял. Я не знал, то ли он всерьез упрекает меня, то ли дает понять, что о тайном собрании словенских гимназистов стало известно и меня будут допрашивать об этом.
— А зачем мне ходить на Баньскую поляну? — попробовал я разыграть невинное удивление, в чем, однако, не преуспел.
— Чтобы там готовить заговор против государства! — повысив голос, отрубил бригадир. И опять я не мог понять, для меня это было сказано или для пришедших с ним карабинеров, которые тем временем переминались с ноги на ногу и позевывали от скуки.
— Какой заговор? — снова попробовал я изобразить простодушное недоумение.
— Ну, ну, мы ведь знаем друг друга! — отмахнулся бригадир. Потом выпрямился, посмотрел на двух своих сонных сопровождающих и начал проповедь: — Этот кусок нашей земли, за освобождение которого пролили кровь шесть тысяч лучших сынов нашей родины, вы хотите отторгнуть от нее и присоединить к Югославии. Это государственная измена… Ну, вы, может быть, ее и не совершали, ибо вас спасла ваша мать. Своей смертью она, так сказать, уберегла вас от того, чтобы вы еще глубже не увязли в самом страшном преступлении, за которое расплачиваются головой. Теперь вы видите, что такое мать! И чтобы вы знали, как Италия уважает матерей и величие смерти, я открою вам, что должен был прийти за вами еще в воскресенье вечером, но в связи с кончиной матери пощадил от этого позора вас и вашу семью.