Вот так, дорогая моя супруга, я бы выступил перед ними, если бы был депутатом. С другой стороны, ты меня спросишь, что же будет, если им таки понравится моя комбинация и они начнут осуществлять мой проект? Куда мы все денемся?.. Тот же самый вопрос задал мне и Хаскл Котик. Он по своей натуре любит задавать вопросы и спорить. Что ты ему ни скажи, он все вывернет наизнанку! Я пришел к нему и начал рассказывать о моем плане, подробно, как следует, так он, не дав мне договорить, стал задавать вопросы: «Во-первых, что будет, если, — говорит он, — они не захотят нас выпускать? Во-вторых, если, — говорит он, — наши евреи не захотят уезжать? В-третьих, даже если обе стороны придут к согласию, где, — говорит он, — взять столько денег, вагонов, и еды, и всего прочего, что может понадобиться, чтобы перевезти, не сглазить бы, шесть миллионов человек?» И еще, и еще вопросы, вопрос за вопросом! Я дал ему выговориться: человек хочет немножко поговорить, почему бы не дать ему такой возможности? А он все говорил, говорил и говорил. А когда перестал говорить, тут уж стал говорить я, начал отвечать ему по порядку и разбил все его возражения, как я это умею! Видит он, что дело плохо, начинает выдумывать: «А что будет, реб Менахем-Мендл, — говорит он, — если случится погром, не сейчас, — говорит он, — а гораздо поздней, через сто лет, где же, — говорит он, — для него возьмут евреев?» Говорю я ему: «Если это только выдумка, пусть так оно и будет, — говорю я, — хотя вы могли бы выдумать и получше. Но если, — говорю я, — вы это серьезно, то на этот случай тоже можно дать совет: поскольку в последнее время, — говорю я, — у нас взялись за наших выкрестов[267] и их хотят немножко приравнять к евреям, можно предположить, что они, — говорю я, — тоже, как и мы, почувствуют вкус процентов и процентов на процент… И так как, — говорю я, — они останутся, то в трудную минуту можно будет очень просто рассчитаться с выкрестами. Вы, — говорю я, — удовлетворены или еще нет?» Он от меня на минуту отстал, а потом и говорит: «Это, реб Менахем-Мендл, не так важно. Давайте-ка, — говорит он, — лучше вернемся к самому началу». И снова начинает задавать мне свои вопросы. Тут уж я вышел из себя и говорю ему: «Я сколько раз вас просил, реб Хаскл, чтобы вы об этих вещах со мной не говорили!» А он мне говорит: «Кто к кому пришел — я к вам или вы ко мне?» Да еще и улыбается при этом — что за несносный человек! Представь себе, он не смог задурить мне голову. Уж я ему как следует ответил! Я бы должен был тебе передать все, что я ему наговорил, ты бы, поверь, получила удовольствие. Но поскольку у меня нет времени, буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу обо всем гораздо подробней. Дал бы только Бог здоровья и счастья. Будь здорова, поцелуй детей, чтобы они были здоровы, передай привет теще, чтобы она была здорова, и всем членам семьи, каждому в отдельности, с наилучшими пожеланиями
от меня, твоего супруга
Менахем-Мендла
(№ 130, 20.06.1913)
17. Шейна-Шейндл из Касриловки — своему мужу Менахем-Мендлу в Варшаву.
Письмо седьмое
Пер. В. Дымшиц
Моему дорогому супругу, мудрому, именитому наставнику нашему господину Менахем-Мендлу, да сияет светоч его!
Во-первых, сообщаю тебе, что мы все, слава Богу, пребываем в добром здравии. Дай Бог, чтобы вести от тебя к нам были не хуже.
Во-вторых, пишу тебе, дорогой мой супруг, что к нам в дом, ко мне и к маме, чтобы она была здорова, так и ломятся, причем не только свои, родня, не только соседи, друзья и знакомые, но и совершенно посторонние, которых я раньше в глаза не видела, про которых даже не знаю, как звали бабку их бабки, в основном выгнанные из деревень. Им невтерпеж: хотят, чтобы я назвала скорей новую страну, про которую ты пишешь, что ее подыскали для евреев: где она и ехать туда дальше или ближе, чем в Америку? Сколько дней, к примеру, ехать, покуда доедешь до места? И как туда едут — по морю или посуху? И кого туда возьмут — только женатых или неженатых тоже? И что будет с призывом? Так отпустят или придется-таки платить триста рублей штрафа? Хотя твоя газета пишет о том, что штраф отменили, непонятно, откуда она это взяла. Вот только на той неделе у Доди-растяпы, он муж сестры нашего Шаи-Довида, описали все имущество: скамьи, подушки, самовар и даже старые молитвенники — все из-за его сводного брата, потому что их отец взял да и женился на старости лет во второй раз, переехал к жене в Рахмистровку[268], а там приключилось с ним то же, что с твоим папой. У твоего папы из «Соси» получился «Йося», а у Доди из Баси вырос Мойше. Как такое может быть, сейчас услышишь.
Переехал он в Рахмистровку, там у него, в добрый час, родилась девочка Бася, пошел он, Додин отец то есть, к тамошнему казенному раввину, чтобы записать дочку, и говорит раввину совершенно отчетливо: «Запишите мне, я извиняюсь, — говорит он, — девочку Басей». Берет этот казенный раввин, а он то ли с придурью, то ли просто глухой как пень, и записывает ее аккурат среди мальчиков, пишет вместо «Баси» — «Мася», из «Маси» получился «Мося», а уж из «Моси» — «Мойше», а сам он, отец Доди-растяпы то есть, взял да и вовсе помер, а его вдова уехала с детьми в Америку к своему брату, а здесь, ясное дело, ищут Мойше, чтобы призвать, а никакого Мойше-то никогда на свете и не было, вот он и не явился к призыву, так они взяли и оштрафовали его, Додю то есть, на триста рублей. С кого же им деньги стребовать? Понятно, что с Доди, он ведь брат, хоть и от другой матери, но все ж таки брат! А он, этот Додя то есть, все твердит, что никакого брата у него отродясь не было, сто тысяч свидетелей могут подтвердить, что он в семье единственный сын! Слушают они его, как хазана при выносе свитка Торы[269], и велят заплатить. Если бы он, этот Додя, поступил по-людски, то выхлопотал бы себе из Рахмистровки бумаги о том, что Мойше — никакой не Мойше, а Бася. Но есть на свете Шая-Довид, любитель давать советы, и вот прибегает он аккурат тогда, когда пристав пришел описывать Додины пожитки, отзывает Додю в сторонку и начинает с ним секретничать. Говорит ему пристав: что там у вас за секреты? А Шая-Довид ему нахально так отвечает, мол, это «не по закону», и прямо в лицо ему тычет газету, между прочим, ту, в которой ты пишешь, и показывает ему пальцем, что там написано «черный на белый», что триста рублей штрафа уже давно отменили манифестом[270], и снова повторяет приставу эти слова «не по закону». Это его, пристава то есть, рассердило, он и говорит: «Погодите, вот я вам покажу, что значит „не по закону“», берет газету, запечатывает ее семью печатями, а их, Додю с Шаей-Довидом то есть, сажает и держит двое суток, еще и денег стоило, чтоб их выпустили, а что там будет с этой газетой — никто пока не знает. Говорить-то говорят даже, что ничего не будет. Но зачем тогда, я тебя спрашиваю, ему, приставу то есть, это понадобилось? Вот тебе твое «спасение и утешение», — как говорит мама: «В Писании сказано: не мала баба клопоту, купила соби порося…»
Короче говоря, дома у нас теперь совершеннейшая ярмарка. Туда-сюда. Один за дверь, другой на порог. Спасу нет от народу! Все готовы хоть сейчас перебраться в ту страну вместе с женами и детьми, с перинами и подушками и даже с пасхальной посудой и изводят меня: хотят, чтобы я им сказала, как называется та страна! Я им говорю: «Отвяжитесь, прошу вас, я еще сама не знаю!» Они мне не верят: «Как это, — говорят они, — вы ведь ему как-никак жена, до ста двадцати лет, как же так, ваш муж знает, а вы нет?..» А мне от этого — стыд-позор, моим бы врагам такое! Но что я могу сделать? Я молчу, — как говорит мама: «Проглоти да улыбнись, и язви того, кто узнает, что это косточка…»
А то, что ты, дорогой мой супруг, мне пишешь о своих миллионерах, о Ротшильдах и Бродских, и прочих подобных, которые только что заметили бедняков, так это очень мило с их стороны, но хотела бы я знать: где ж они раньше были, что ж они молчали? Видно, вспомнили, хоть и поздно, но все-таки вспомнили, что есть тот свет, с адом, и раем, и с Ангелом Преисподней[271], — как говорит мама: «В Писании сказано, хорошо тому, кто не забывает, что и ему помирать придется…» Верно, прижало их, вот они и стали вдруг такие мягкие, хоть к болячке прикладывай… Я только боюсь, Мендл, дай Бог, чтобы я ошибалась, как бы с ними не вышло так же, как с женой нашего богача Михла Штейнбарга, Двойрой-Этл: когда ее муж лежал, не здесь будь помянуто, на смертном одре, привезли к нему профессора из Егупца, чтобы сделать ему, не про меня будь помянуто, реперацию[272], вырезать всю утробу вместе с желудком, вместе с кишками и вместе со всем чем хочешь! Она, Двойра-Этл то есть, посылает сказать раввину, что обещает половину состояния бедным, если ее Михл выдержит эту реперацию, выживет и выздоровеет. Раввин, поразмыслив, отправляет всех детей из талмуд-торы[273] в синагогу, они там читают псалмы, учат Мишну, весь город на ногах, все молят Бога за богача, суматоха страшная — шутка ли, человек пообещал половину состояния! И Бог помог, сделали ему хорошую реперацию, Михлу то есть, порезали его, говорят, на мелкие кусочки, но, главное, он выжил и выздоровел — всем бы моим близким такого, — ест, пьет и ходит, как все люди! В городе радость и веселье: во-первых, человек выздоровел, такую реперацию перенес! И во-вторых, пожертвование, которое перепадет городу. Шутка ли — половина состояния! Сразу собрали у раввина общинный сход, стали думать, что делать с деньгами. Даже малость повздорили, чуть до оплеух не дошло, но порешили на том, что сначала надо получить обещанное, а уж потом ссориться. Пришли к ней, к Двойре-Этл то есть, раввин и даен вместе с почтенными обывателями, чтобы поздравить ее с вернувшимся, ведь ее Михл с того света вернулся, выкарабкался, слава Богу, вырвался из рук Ангела Смерти[274], благословен Воскрешающий мертвых! Идет она, Двойра-Этл то есть, ставит им лекех, и водку, и немножко варенья[275] и просит их присесть и закусить, отведать ее варенья. Они ее сердечно благодарят за варенье, заводят с ней разговор о реперациях, профессорах, разрезаниях и, наконец, о пожертвовании, о половине состояния, которую она пообещала и ради которой они, собственно говоря, и пришли… Она, Двойра-Этл то есть, не мешкая, развязывает узелок, вынимает и приносит им аж целую четвертную! Все огорошены, просто-таки в глазах потемнело: «Как же так, Двойра-Этл, Господь с вами! Что это значит? Все состояние вашего мужа — полсотни? Мыслимое ли дело?!» Она, Двойра-Этл, ничуть не смущается и отвечает им весьма холодно: «При чем тут, — говорит она, — мой муж и его состояние? Я пообещала, — говорит она, — половину моего состояния, а не мужниного и то, что обещала, — говорит она, — выполняю…» Вот ведь лицемерка! Не нравится? А ей все нипочем. Она бы и Бога, если бы Он позволил, одурачила… Как говорит мама: «Богач хоть на голове ходи, и то скажут: так и надо…» Кабы всех богачей на свете черт побрал, может, тогда бы к беднякам так пришло избавление, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена