— Прочь, — сказал он, оскалившись на только что написанное слово.
— Но ведь ты сам просил его прийти в пять, а теперь…
— Ну вот, ты все испортила! — вскричал Севастьян и шваркнул вечное перо о потрясенную белую стену. — Оставь меня наконец в покое заниматься своим делом! — крикнул он с таким взмывом голоса, что П. Дж. Шелдон, который в соседней комнате играл с Клэр в шахматы, встал и прикрыл дверь в прихожую, где кротко дожидался пришедший человечек.
По временам же на него находило шаловливое настроение. Однажды вечером, в компании Клэр и еще двоих друзей, он придумал изумительный способ разыграть одного человека, с которым они должны были увидеться после обеда. Любопытно, что Шелдон забыл, в чем, собственно, состоял розыгрыш. Севастьян смеялся и, повернувшись на пятке, ударил кулаком о кулак, что делал, когда что-то действительно казалось ему донельзя забавным. Всем не терпелось приступить к исполнению замысла, и Клэр уже вызвала по телефону таксомотор, и ее новые серебристые туфельки сверкали, и она нашла свой ридикюль, как вдруг Севастьян потерял всякий интерес к этой затее. Казалось, ему стало скучно, он очень неприятно зевал не открывая рта, а потом сказал, что погуляет с собакой и отправится спать. У него тогда был небольшой черный бультерьер; он потом подхватил какую-то болезнь, и его пришлось истребить.
Он кончил «Веселую гору», потом «Альбиноса в черном», потом свой третий и последний рассказ, «Оборотная сторона луны». Кто не помнит его чудесного героя — кроткого человечка, который в ожидании поезда оказывает услуги трем разным пассажирам, каждому свою? Этот г. Силлер, быть может, самый живой из всех созданий Севастьяна и, кстати сказать, последний представитель темы «расследования», о которой я толковал в связи с «Гранью призмы» и «Успехом». Казалось, замысел, упорно прораставший сквозь почву двух книг, теперь выбился к свету, получил физическое обличье, и вот уже г. Силлер выходит на сцену и раскланивается, и все в нем осязаемо и неповторимо, всякая подробность характера и повадки: пушистые брови и скромные усики, мягкий ворот и кадык, «двигающийся, как выпуклость занавеса, за которым стоит Полоний», карие глазки, винного цвета вены на крупном, сильном носу, «форма которого наводила на мысль, что он где-то потерял свою горбинку»; черный галстук бабочкой и старенький зонтик («утка в глубоком трауре»); темные заросли в ноздрях; восхитительный сюрприз идеально гладкого ошария, которое обнаруживалось, когда он снимал шляпу.
Но чем лучше Севастьян писал, тем хуже он себя чувствовал, особенно в перерывах. Шелдон полагает, что мир последней его книги, которую он написал через несколько лет («Сомнительный асфодель»), уже отбрасывал тень на все, что его окружало, и что его романы и рассказы были только яркими масками, лукавыми соблазнителями, под предлогом захватывающего художественного переживания неукоснительно ведшими его к некоей неминуемой цели. Он, по-видимому, любил Клэр не меньше прежнего, но острое ощущение смертности, которое начало им овладевать, быть может, преувеличивало хрупкость их отношений в сравнении с действительным положением вещей. А Клэр, совершенно искренне пребывая в неведении, продолжала жить в уютном, залитом солнцем углу жизни Севастьяна, в котором он сам не задержался, и вот теперь она отставала и не знала, догонять ли его или звать назад. Она бодро хлопотала по литературным делам Севастьяна и вообще следила за порядком в его жизни, и хотя она не могла не чувствовать, что что-то неладно, что опасно терять связь с его художественным бытием, она, вероятно, успокаивала себя тем, что это тревожное состояние пройдет, что «постепенно все утрясется». Я, разумеется, не могу касаться интимной стороны их отношений, во-первых, потому что нелепо было бы говорить о том, чего никто не может утверждать наверное, а во-вторых, потому что самое звучание слова «секс», с его по-змеиному пришипившейся пошлостью и с кошачьим «кс-кс» на конце, представляется мне до того безсмысленным, что я поневоле сомневаюсь, что за этим словом стоит какое-нибудь настоящее значение. Более того, я полагаю, что отводить «сексу» какое-то особое место, говоря о неполадках в человеческих отношениях, или, еще того хуже, позволять «идее пола», если таковая вообще существует, надо всем возвышаться и все «объяснять» — значит совершать грубую ошибку в рассуждении.
«Прибой не может объяснить всего моря, от тоя луны до змия сего[61]; но лужица в выемке камня — та же вода, что и алмазной россыпью зыблящийся путь в Катхэй»
(«Оборотная сторона луны»).
«Физическая любовь есть другой способ сказать то же самое, а не какая-то особенная сексофонная нота, которая, раз прозвучав, будет потом отзываться во всех уездах души»
(«Забытые вещи», стр. 82).
«Всё на свете принадлежит к одному и тому же порядку вещей, ибо таково всеединство человеческого восприятия, единство личности, единство материи, что бы под этим словом ни подразумевать. Единственное настоящее число есть единица, все прочие суть только ее повторения»
(там же, стр. 83).
Если бы я даже и узнал из какого-нибудь достоверного источника, что Клэр несовсем отвечала требованиям Севастьяна к физической близости, мне и тогда не пришло бы в голову принять это неудовольствие за причину его вспыльчивости и нервозности. Но, будучи недоволен жизнью вообще, он мог быть не удовлетворен и оттенком их любовных отношений.
Заметьте, что я пользуюсь словом «не удовлетворенность» довольно свободно, потому что в этот период жизни настроение Севастьяна было несравненно сложнее, чем какой-нибудь заурядный вельтшмерц или сплин. Понять его можно, только вникнув в его последнюю книгу «Сомнительный асфодель». Она в то время еще скрывалась в туманном отдалении. Но скоро она проступила береговой линией.
В 1929 году д-р Оутс, известный специалист по сердечным болезням, посоветовал Севастьяну провести месяц в эльзасском Блауберге, где определенный курс лечения оказался благотворным в нескольких схожих случаях. Между Клэр и Севастьяном было как будто уговорено без обсуждения, что он едет один. Перед отъездом у него дома был устроен чай на четверых — мисс Пратт, Шелдон, Клэр и Севастьян, — и он был весел и разговорчив, подтрунивал над Клэр за то, что она обронила свой скомканный носовой платок в баул с его вещами, которые укладывала в его нервном присутствии. Потом он резким движением приподнял манжету Шелдона (сам он никогда часов не носил), посмотрел, сколько времени, и вдруг заторопился, хотя оставался еще добрый час. Клэр не предлагала проводить его на вокзал — знала, что он этого не любит. Он поцеловал ее в висок, и Шелдон помог ему вынести баул (упоминал ли я, что кроме какой-то горничной, приходившей иногда убирать в квартире, да лакея, приносившего ему еду из соседнего трактира, Севастьян не держал никакой прислуги?). Он уехал, а трое оставшихся некоторое время сидели молча.
Вдруг Клэр поставила чайник, который держала, и сказала: «Платок этот, наверное, хотел с ним уехать, и я очень и очень склонна думать, что это был мне знак».
— Ну, полно глупости говорить, — сказал г. Шелдон.
— Почему бы и нет? — спросила она.
— Если ты хочешь этим сказать, что сядешь в тот же поезд… — начала было мисс Пратт.
— Почему бы и нет, — повторила Клэр. — У меня есть сорок минут. Я мигом заскочу к себе, побросаю в чемодан несколько вещей, схвачу таксомотор…
Так она и сделала. Что случилось на вокзале Виктории, неизвестно, но через час с чем-то она телефонировала Шелдону, который ушел к себе домой, и сказала с довольно жалостным смешком, что Севастьян не хотел даже, чтобы она дожидалась отхода поезда. Я почему-то так отчетливо вижу, как она прибежала на платформу со своим чемоданом, с шутливой улыбкой наготове, вглядываясь своими незоркими глазами в окна вагонов, отыскивая его, потом отыскав, а может быть, он первый ее увидел… «А вот и я», — наверное, сказала она весело, может быть, слишком весело…
Он написал ей через несколько дней, что место очень симпатичное и что он замечательно хорошо себя чувствует. Потом наступило молчание, и только после того, как Клэр послала встревоженную телеграмму, от него пришла открытка, где говорилось, что он уезжает из Блауберга раньше срока и проведет неделю в Париже, а потом вернется домой.
В конце той недели он позвонил мне по телефону, и мы обедали с ним в русском ресторане. Я не видел его с 1924 года, а дело было в 29-м. Вид у него был уставший и нездоровый, и из-за своей бледности он казался небритым, хотя только что перед тем был у парикмахера. Сзади на шее у него был волдырь, залепленный розовым пластырем. После того как он задал мне несколько вопросов, мы оба почувствовали, что не знаем, о чем говорить дальше. Я спросил его, что сталось с той милой женщиной, с которой я видел его тогда. «С какой женщиной? — спросил он. — А, Клэр. Да. Благополучна. Мы, можно сказать, женаты».