– Вяжите меня… – глухо ответил художник. Ванда связала ему руки за спиной, продела одну веревку под руки, другую накинула на талию и привязала его так к оконной перекладине, потом откинула плащ, взяла хлыст и подошла к нему.
Для меня эта сцена была полна невыразимого, страшного очарования… Я чувствовал гулкие удары своего сердца, когда она со смехом вытянула руку для первого удара, замахнулась, хлыст со свистом прорезал воздух, и он слегка вздрогнул под ударом… Потом, когда она с полураскрытым ртом – так, что зубы ее сверкали из-за красных губ – наносила удар за ударом, а он смотрел на нее своими трогательными голубыми глазами, словно моля о пощаде… Я не в силах описать это.
* * *
Она теперь позирует одна. Он работает над ее головой.
Меня она поместила в соседней комнате за тяжелой дверной портьерой, откуда меня не было видно, но мне было видно все.
Что же она делает?..
Боится она его? Совсем уже с ума она его свела? Или это задуманная новая пытка для меня?
У меня дрожат колени.
Они беседуют. Он так сильно понизил голос, что я ничего не могу разобрать… и она так же отвечает…
Что же это значит? Нет ли между ними соглашения?
Я страдаю ужасно, невыразимо, – у меня сердце готово разорваться.
Вот он становится перед ней на колени, обнимает ее, прижимает свою голову к ее груди… а она… жестокая… она смеется… и вот я слышу, она говорит громко:
– Ах, вам опять хлыст нужен!..
– Красавица моя… моя богиня!.. – восклицает юноша. – Неужели же у тебя совсем нет сердца? Неужели ты совсем не умеешь любить? Совсем не знаешь, что значит любить, изнемогать от томления, от страсти… Неужели ты и представить себе не можешь, как я страдаю? Неужели нет в тебе совсем жалости ко мне?
– Нет! – гордо и насмешливо отвечает она. – Есть только хлыст.
Она быстро вытаскивает его из кармана своего плаща и наносит ему ручкой удар в лицо.
Он выпрямляется и отступает от нее на несколько шагов.
– Теперь вы уже можете писать? – равнодушно спрашивает она. Он ничего не отвечает, молча подходит снова к мольберту и берется за кисти и палитру.
Она изумительно удачно вышла. Это портрет, положительно несравненный по сходству,– в то же время как будто идеальный образ, так знойны, так сверхъестественны – я сказал бы, так дьявольски жгучи краски.
Художник вложил в картину все свои муки, свое обожание и свое проклятие.
* * *
Теперь он пишет меня. Мы проводим ежедневно по нескольку часов наедине.
Сегодня он вдруг обратился ко мне и сказал своим вибрирующим голосом:
– Вы любите эту женщину?
– Да.
– Я тоже люблю ее.
Слезы залили ему глаза. Несколько времени он молча продолжал писать.
– У нас в Германии есть гора, – пробормотал он потом про себя, – в которой она живет. Она – дьяволица.
* * *
Картина готова.
Она хотела заплатить за нее щедро, по-царски. Он отказался.
– О, вы уже мне заплатили, – сказал он со страдальческой улыбкой.
Перед своим уходом он таинственно приоткрыл свою папку и дал мне заглянуть. Я испугался. Ее голова взглянула на меня совершенно как живая – словно из зеркала.
– Ее я унесу с собой, – сказал он. – Это – мое, этого она не может отнять у меня, я ее тяжко заслужил.
* * *
– В сущности, мне все же жаль бедного художника, – сказала она мне сегодня. – Глупо и смешно быть такой добродетельной, как я. Ты этого не находишь?
Я не посмел ответить ей.
– Ах, я забыла, что говорю с рабом… Я хочу выехать, хочу рассеяться, забыться. Коляску, живо!
* * *
Новый фантастический туалет: русские полусапожки из фиолетового бархата с горностаевой опушкой, фиолетовое же бархатное платье, подхваченное и подбитое горностаем, соответственное коротенькое пальто, плотно прилегающее и так же богато подбитое и отделанное горностаем, высокая горностаевая шапка, приколотая бриллиантовым аграфом на распущенных по спине рыжих волосах.
В таком наряде она садится на козлы и правит сама, я сажусь позади нее. Как она хлещет лошадей! Они мчатся, как бешеные, вперед.
Она, видимо, старается произвести сегодня сенсацию, покорять сердца – и это ей вполне удается. Сегодня она – львица на гулянье. Из экипажей ей то и дело кланяются, на тротуарах толпятся группами, разговаривая о ней. Но она ни на кого не обращает внимания, изредка только отвечает легким кивком головы на поклоны кавалеров постарше.
Навстречу скачет на стройном горячем коне молодой человек; завидев Ванду, он сдерживает коня и пускает его шагом; вот он уже совсем близко… осаживает лошадь, пропускает ее вперед… в эту минуту и она замечает его, львица – льва. Глаза их встречаются… и, промчавшись мимо него, она, не в силах противиться его магической власти, поворачивает голову назад, глядит вслед ему.
У меня замирает сердце, когда я перехватываю этот полуизумленный, полувосхищенный взгляд, которым она окидывает его,– но он этого заслуживает.
В самом деле, очень красивый мужчина. Нет, больше чем красивый. Живого такого мужчину я еще никогда не видел. В Бельведере он стоит высеченный из мрамора – с той же стройной и все же железной мускулатурой, с тем же лицом, с теми же развевающимися кудрями и – что придает ему такую своеобразную красоту – совсем без бороды.
Если бы не ляжки, его можно было бы принять за переодетую женщину, а странная складка вокруг рта, львиная губа, из-под которой виднеются зубы, придают всему лицу мимолетное выражение жестокости.
Аполлон, сдирающий кожу с Марсия…
На нем высокие черные сапоги, узкие рейтузы из белой кожи короткая меховая куртка – вроде тех, которые носят итальянские офицеры-кавалеристы, – из черного сукна с каракулевой опушкой и отделкой из шнурков; на черных кудрях красная феска.
В эту минуту я понял мужской эрос и удивился бы, если бы Сократ остался добродетельным перед подобным Алкивиадом.
* * *
В таком возбуждении я еще никогда не видал мою львицу. Щеки ее пылали, когда она соскочила с коня перед подъездом своей виллы, быстро начала подыматься по лестнице и знаком приказала мне следовать за ней.
Шагая крупными шагами взад и вперед по своей комнате, она заговорила с такой нервностью, которая меня испугала:
– Ты узнаешь, кто был тот всадник, которого мы встретили в парке, – сегодня же, сейчас же… О, что за мужчина! Ты его видел? Каков? Говори!
– Он красив, – глухо ответил я.
– Он так хорош… – она умолкла и оперлась на спинку кресла, – что у меня дух захватило…
– Я понимаю, какое впечатление он должен был произвести на тебя… – Говорю и чувствую, что моя фантазия снова закружила меня бешеным вихрем… – Я сам был вне себя и могу себе представить…
– Можешь себе представить, что этот человек – мой возлюбленный и что он бьет тебя хлыстом… и для тебя наслаждение – принимать удары от него… Теперь ступай… Ступай!
* * *
Еще до наступления вечера я собрал справки о нем.
Ванда была еще одета, когда я вернулся. В выездном туалете лежала она на оттоманке, зарывшись лицом в руки, со спутанными волосами, напоминавшими рыжую львиную гриву.
– Как зовут его? – спросила она со зловещим спокойствием.
– Алексей Пападополис.
– Значит, грек?
Я кивнул головой.
– Он очень молод?
– Едва ли старше тебя. Говорят, он получил образование в Париже. Слывет атлетом. Он сражался с турками на Крите и, говорят, отличался там своей расовой ненавистью и своей жестокостью не меньше, чем своей храбростью.
– Словом, мужчина во всех отношениях!.. – воскликнула она.
– В настоящее время он живет во Флоренции, – продолжал я, – говорят, у него огромное состояние…
– Об этом я не спрашивала, – быстро и резко перебила она. – Он опасен, – заговорила она снова после паузы. – Ты боишься его? Я его боюсь. Есть у него жена?
– Нет.
– Возлюбленная?
– Тоже нет.
– В каком театре он бывает?
– Сегодня он в театре Николини, где играют гениальная Вирджиния Марини и Сальвини, величайший из современных артистов в Италии, – быть может, во всей Европе.
– Ступай достань ложу… Живо! Живо!
– Но, госпожа…
– Хочешь отведать хлыста?
* * *
– Можешь подождать в партере, – сказала она мне, когда я положил ее бинокль и афишу на барьер ложи и пододвинул ей скамейку под ноги.
И вот я стою и вынужден прислониться к стене, чтобы не свалиться с ног – от зависти, от ярости… Нет, ярость – неподходящее слово – от смертельной тревоги.
Я вижу ее в ложе в голубом муаровом платье, с широким горностаевым плащом на обнаженных плечах и напротив нее – вижу, как они пожирают друг друга глазами, как для них обоих не существует ни сцена, ни Памела Гольдони, ни Сальвини, ни Марини, ни публика, ни весь мир…